Он мог бы многое возразить генералу. Он мог бы сказать, что мир стал невероятно тесным на пороге двадцать первого века, и нет уж отдельно ни Америки, ни России — они выживут вместе или вместе погибнут. Он мог бы сказать, что не доллары ЦРУ побудили его встать на пути террористов. Он мог бы сказать, что люди достойны в первую очередь жизни — не в масштабе тех или иных стран и наций, не в роскоши и не у власти, а просто жизни.
Он мог бы рассказать о Каннингхэме, об Эпилгейте, об ужасной ночи в Париже у постели истекающей кровью Саманты. Но был ли смысл говорить все это умирающему человеку? Вместо этого он сказал:
— Вы заблуждались в главном, генерал. Вам никогда не удалось бы создать новую российскую империю, о которой вы грезили наяву. Вам просто не позволили бы.
— Кто? — пренебрежительно проронил Рубинов. — Уж не вы ли?
Корин покачал головой.
— Нет, не я. Не позволили бы те самые законы, которые вы установили для себя и которым следовали. Вы прибегли к помощи преступников, и в дальнейшем намеревались использовать их. Прибавьте сюда и то, что американские спецслужбы не успокоились бы ни на минуту. Ваше золото, генерал, стало бы поводом к нескончаемой кровавой войне. Оно не досталось бы ни вам, ни другим, потому что в такой войне победителей не бывает Бессмысленная гибель еще сотен людей — вот и все, чего вы могли бы добиться, удайся ваш план.
Рубинов встал, подошел к окну, заговорил, не оборачиваясь.
— Вот вы и ответили на незаданный вопрос, которого я ждал и не дождался. Почему я отдал вам записную книжку? Ведь координаты базы известны только мне и тем людям, что находятся вне вашей досягаемости. Я мог передать Ратникову команду по радио уходить с уже имеющимися двумя миллиардами и плутонием и продолжать мое дело без меня. Профессор Филлингем со временем мог бы смонтировать и настоящие бомбы… Я не сделал этого. Почему — ответили вы, Корин. А сейчас прошу, оставьте меня одного.
Столько страдания и отчаяния сжалось в комок в этой короткой фразе, что трое переглянулись, поднялись и без единого слова направились к выходу. Рубинов распахнул окно шире.
Он видел, как они садятся в машину и уезжают Из сейфа он достал пистолет, положил его на ломберный столик перед собой, тяжело опустился в кресло. Рубинов сидел неподвижно час, другой. В кабинете надрывались телефоны, он не слышал их.
Лунный блик отсвечивал на вороненой стали пистолета, и этот свет входил в глаза одинокого человека, проникал в его мозг, заполнял его от края до края. Рубинов не видел ничего, кроме этого благодатного серебристого света, а когда он приставил пистолет к виску и спустил курок, света стало еще больше, он словно выплеснулся за стены комнаты и прохладной волной затопил спящий мир, и это называлось — милосердие.