— Вчера, часов в пять, — ответил Виллу.
— Только вчера вечером мы со стариком о тебе говорили, — заметила мать.
— И что же отец сказал?
— А что ему было говорить. Сказал — авось ты теперь за ум возьмешься.
— Поверь, мама, я уже давно за ум взялся, да только мало от этого проку, иной раз и вовсе никакого.
— Больно уж ты строптивый, вот что. Никому не хочешь уступить.
— При чем тут строптивый! — нетерпеливо перебил ее Виллу. — Только если ты человек, так дерись кулаками, а не лезь с ножом — вот этого я терпеть не могу. Как вспомню, что в тот раз случилось, спрашиваю себя: а что бы я сделал, кабы Отто был жив и снова полез на меня у качелей с ножом? Поверь, мама, я бы опять стукнул его, мерзавца, колом по голове и снова сел бы в тюрьму, пусть даже на еще больший срок.
— Ну зачем ты так говоришь, ведь тебя только вчера выпустили, а нынче святой праздник, — с упреком заметила мать. — Не ходи к ним, не ходи больше к качелям, эти люди тебя ненавидят — ты сильнее их, девушкам больше нравишься. Держись от них подальше, не то и на себя навлечешь беду, и на других тоже.
В словах матери звучала тихая мольба и укор.
— Что Ээви делает? — спросил Виллу.
— Что ей делать-то? — ответила мать, и Виллу показалось, будто губы у старушки дрогнули. — Ээви теперь на всю деревню ославлена; живет с матерью в бобыльской хибарке, шьет, прядет, вяжет — все делает, лишь бы прокормить себя и ребенка. Я отдала ей кое-что из твоих детских вещей, что в сундуке хранились, — несколько пеленок и свивальник, — со слезами приняла, бедняжка. А мальчик полненький, здоровый, Ээви говорит — в отца.
— Стало быть, из Кырбоя ее все-таки прогнали? — спросил Виллу.
— Не то чтобы прогнали, а вроде этого. Старый Рейн — тот ничего, а Мадли, подлая, до тех пор допекала девчонку, пока не выжила ее из усадьбы. Их, конечно, выводило из себя, что ты с ружьишком по их лесу шатался, а потом они, к тому же, нашли место, где ты самогон гнал. До тебя им было не добраться, вот они и выместили все на бедной девчонке. Да и как ей было оставаться в Кырбоя, ведь она там даже угла своего не имела, каждый ею помыкал; батраки и работницы — и те над ней издевались. Да и работать в полную силу она уже не могла. У матери ей, конечно, лучше. Та хоть и ворчит, а все-таки мать родная — поворчит да перестанет, поругает да приголубит. Плачет, горемычная, что дочь по такой дорожке пошла.
— Чего она убивается-то, ведь Ээви не вечно так будет жить, — сказал Виллу.
— Так ведь она же мать. Больно ей за свое дитя. Ты ж в тюрьме сидел.
— Ох уж эта тюрьма! — воскликнул Виллу. — А знаешь, мама, ведь я голоден, со вчерашнего дня не ел ничего, со вчерашнего тюремного обеда.