Мы миновали кварталы многоэтажных домов с мраморными подъездами и подземными стоянками и кварталы низеньких строений без мраморных подъездов и подземных стоянок, и на всем пути нам не встретилось ни единой живой души, если не считать нескольких испуганных девушек в мини-юбках, которых Черчилль назвал телками. «Офигеть, сколько в этом городе телок», – сказал он, и Офир тоном бывалого повесы ему поддакнул: «Это ты еще ничего не видел, братан, вот доберемся до площади, придется тебе надеть солнечные очки, чтобы не ослепнуть», но, когда мы, потные и измочаленные после полуторачасовой ходьбы, все-таки добрались до площади, там было совершенно пусто, только маячил одинокий пикетчик с табличкой «Долой оккупацию». Это было перед самым призывом, и мы понятия не имели, какую оккупацию он имеет в виду, а потому просто спросили его, был ли тут праздник, и он ответил, что нет, никакого праздника не было, да и с чего бы ему быть. «Как не было? – удивился Офир. – Быть того не может! – Он повернулся к нам: – Клянусь, я сам читал, что…» – «Где ты про это читал – в порножурнале?» – съязвил Амихай. «Да нет, – стоял на своем Офир, – говорю вам, я читал про это в газете „Едиот ахронот“, в приложении „Семь дней“». – «Ну ты и баран, Офир! – засмеялся Амихай. – В „Семи днях“ печатают интервью с отставными генералами и футболистами. Про концерты и прочие фестивали пишут в приложении „Семь ночей“!» Я посмотрел на часы, подумал, что мне еще везти всех домой, и сказал: «Уже четыре утра. Может, пора возвращаться?» Но Черчилль бросил на меня испепеляющий взгляд: «Возвращаться? Ты что, рехнулся? Сегодня же День независимости! Мы обязаны найти гулянку! Обязаны!»
«Слушайте, ребята, – заныл Амихай. – Я умираю как пить хочу… – И тут же добавил: – У меня идея! Давайте зайдем куда-нибудь, купим попить?» Но Черчилль сказал: «Нет» – и зашагал вперед, а мы потащились за ним, как всегда тащились за ним, и не только потому, что побаивались его, но и потому, что чуяли в нем ненасытную жажду жизни, заразительно прекрасную, будящую в душе радость; и действительно, после короткой прогулки по улице Фришмана – Амихай утверждал, что она названа в честь баскетболиста тель-авивского «Хапоэля» Амоса Фришмана, на что Офир возразил, что это чушь, потому что Амос Фришман жив, а улицы в честь живых не называют, – мы услышали звуки танцевальной музыки, доносившиеся из окна какой-то квартиры, и Черчилль сказал: «О! Вот туда мы и пойдем!» – «Ты что? – сказал Амихай. – Мы же там никого не знаем», но Черчилль объяснил, что в этом и есть фокус: раз в этом городе никто нас не знает, мы можем назваться кем угодно. «В крайнем случае, если начнут спрашивать, – предложил Офир, – скажем, что мы друзья Дани. Это имя и мужское, и женское, и вообще интернациональное». Я снова взглянул на часы и подумал, что после Хадеры идет прямой однообразный кусок дороги, на котором ничего не стоит заснуть за рулем, кроме того, что врываться без приглашения на чужую вечеринку неловко и даже унизительно, но все же поплелся за ними по лестнице на третий этаж, зажимая нос, чтобы не блевануть от запаха мочи, пропитавшего стены, ступеньки и окна. «Интересно, какие у них вечеринки, – думал я, – наверняка не такие, как у нас. Они, наверное, и танцуют по-другому», но тут Черчилль нажал на кнопку звонка, раздалась механическая птичья трель, дверь, из-за которой неслась музыка, открылась, и оказалось, что никакой вечеринки нет, а есть только девица с растрепанными волосами и глубоким декольте; девица смерила нас мертвым и в то же время изголодавшимся по любви взглядом, – теперь, когда я двенадцать лет прожил в этом городе, он мне отлично знаком, но тогда ошеломил меня скрытым в нем внутренним противоречием.