Разумеется, не Вересов и не Сухоруков были виноваты в его бедах. Если уж искать конкретного виновника, то им, безусловно, был Гера Осецкий, преподаватель гимнастики политехнического, который своим легкомыслием и разбитой физиономией заставил Павла Петровича избрать медицину. Пойди он в политехнический, все могло быть иначе. Он и в инженерах не выдумал бы пороха и все так же завидовал бы своим более удачливым коллегам, но не было бы в нем по крайней мере одного — проклятого страха перед своей работой. Страха, который предельно обнажал и обострял в нем самом сознание собственной никчемности.
Этот страх зародился в Ярошевиче, когда он пришел в онкологический институт. Страх перед больными и болезнями. Перед радиоактивными излучениями. Перед опасностью заразиться. Сотни статей и книг, опыт врачей, десятки лет проработавших с онкологическими больными, твердили ему, что злокачественные опухоли не инфекционны. Но всякий раз, когда он подъезжал к институту, его охватывал страх. Страх был выше знаний, он не контролировался разумом и захлестывал Павла Петровича мутной волной: каждое утро он загонял себя в корпус усилием воли, каждое утро ему мучительно хотелось повернуть назад. Молодой представительный мужчина, вновь вошедший в спортивную форму, был патологическим трусом. У него не хватало даже смелости плюнуть на все и либо вообще уйти из медицины и найти себе какое-нибудь другое занятие, либо хотя бы перейти в обычную больницу, где его страх немного поутих бы.
Студенты-медики за время учебы в институте, как правило, успевают «переболеть» всеми изучаемыми болезнями. Все начинающие онкологи хорошо знают, что такое бессонница, приступы мнительности и страха. Обычно они длятся недолго: здравый смысл приводит в порядок разгулявшиеся нервы, время кладет невидимый водораздел между врачом и больным, дает врачу зрение врача. Человек привыкает ко всему — мудрость этой поговорки воистину беспредельна. Но исключения только подтверждают правило: Ярошевич к своей работе привыкнуть не мог. Старался, мучился — не мог. Шесть впустую потраченных лет и врачебный диплом приковали его к ней, как каторжника к тачке, и он катил эту тачку, чувствуя, что приговорен катить ее всю жизнь, и ненавидел ее, и ненавидел себя и окружающих, которые, казалось, не чувствовали тяжести этой тачки.
Он не прикасался руками ни к одной дверной ручке: довольно скоро все подметили, что Павел Петрович открывает двери ногой, локтем, плечом, только не рукой. Над ним смеялись, стыдили, выговаривали — такая мнительность угнетающе действовала на больных, а больные в клинике замечают все, — не помогало. Осматривая своих пациентов, он старался как можно реже прикасаться к ним и тут же тщательно вытирал руки полотенцем, смоченным в спирте. Случалось, он целыми днями не заглядывал в палаты. Больные, которых он вел, жаловались: ко всем ходит врач, а к нам нет. Не поговорит, не успокоит, буркнет что- то под нос и — ходу. Взгляд его, полный неприкрытого страха и отвращения, пугал людей сильнее предстоящих операций, — он убивал надежду.