Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими. Часть вторая (Горалик) - страница 306

Почему так случилось, я не знаю. Но я пережил много смертей (как раз в период, когда бабушка лежала в больнице, я вынужден был поехать на девять дней моего более чем близкого когда-то человека, который кончил жизнь самоубийством, а было ему всего 23–24 года). А до этого, когда мне было шесть, умерла моя мама. За два года до смерти этой бабушки умерла моя 98-летняя прабабушка, которая воспитывала меня до 18 лет. То есть смерть как таковая – не была для меня ни шоком, ни чем-то первый раз испытанным. Она даже травмой не всегда бывает. Я вообще часто – когда получаю известие о смерти близкого человека – испытываю не боль, а какое-то торжество. Это сложно объяснить, но это как первый снег. Похожее чувство я испытываю, когда выпадает первый снег. В ноябре, когда не слякотно, а сухо и стынь стоит.

Потом уже, понятно, приходят всякие другие чувства, но самое первое – именно чувство торжества: типа «свершилось». Как будто свет бьет. И много крыш вокруг в снегу.

Так вот бабушка моя, Александра Васильевна Александрова, была профессором. И занималась она проблемами туберкулеза. Она даже выпустила книгу в советское время, очень ценимую специалистами. И жила она не как мы и не как большинство советских семей – жила она хорошо. Потом уже наступила перестройка, все посыпалось, но и тогда она была спокойной и жила, как хотела. И вот когда она умерла – я получил ее квартиру в наследство и стал собираться, чтобы перевезти свои вещи и жить уже там, причем до этого я снимал квартиру на Бабушкинской, чтоб не жить с родителями. И тут случилась показательная вещь, меня потом нагнавшая.

Надо сказать, что я мало что берегу. И люблю все выбрасывать.

И когда бабушка умерла и я переезжал к ней, я, как обычно, стал уничтожать вещи. Я случайно выбросил нужный свитер, свой страховой медицинский полис, чуть не выбросил паспорт, уничтожил черновики и письма. Я ехал с очень малым количеством вещей, и у меня был зуд – зуд любопытства, смешанного с чувством утраты и надеждой эту утрату хоть как-то залечить, склеить. Склеить слюной любопытства.

Потому что горе было горем, ощущение потери было огромным, но и интерес был огромным тоже. Я надеялся, что, разбирая квартиру, я найду письма к оставленному еще давно дедушке, может быть, фотографии любимых мужчин, которые у нее были… Но я не нашел ничего. Там были бумаги, аккуратно подклеенные счета, которые мне очень помогли, документы на квартиру, бумаги о наследстве. Все остальное было по нулям. Меня поразило это наше сходство. Я-то рассчитывал, что я приеду, я, уничтоживший половину своей жизни в дневниках, черновиках, вещах и фотографиях, я приеду и эту чужую жизнь увижу. А бабушка оказалась значительно умнее: она лет за двадцать до своей смерти сделала то, что сделал я, единожды, – она полностью уничтожила свою жизнь. Она оставила только то, что нужно для других. И еще я понял тогда: есть один закон природы, закон жизни, если угодно запоздавшей любви: те люди, которые нам очень сильно мешают, которые нам тяжелы, невыносимы, потому что в них самих очень много жизни, когда они уходят, то как будто вырывается какое-то дерево, и ты вдруг видишь яму, оставленную от этих корней. Я уже говорил: рядом проходило много смертей, но ни одна из них так не ранила. По одной простой причине. Моя бабушка не жила для нас, она все делала для себя. В первую очередь для себя. Все остальное – она делала постольку поскольку хотела это сама или ей это было интересно. Например, когда она покупала черную икру, она ела ровно половину, потом приходила в нашу квартиру и отдавала полбанки. Чуть ли не говорила: «Вот, я не могла доесть». Как-то дико для любой советской ментальности, где сильна родственная жертвенность, но на самом деле, мне кажется, это правильно. Она покупала икру себе, а потом приносила остатки внукам – не бежала, сразу с банкой, чтоб потом вылизать по краям, что останется после нас, а уверенно и жадно ела сама. Или говорила светские гадости, и мы пузырились как дешевая клеенка, но в ответ только умели грубо хамить. А она удивленно обижалась, и была в этом победительницей. Потому что если уж обижаться, то только удивленно. И вдруг я понял, что, чем мы невыносимее, тем мы живее и тем нас больше будут оплакивать. Хотя это уже будет неважно. И еще я понял. Этот момент с уничтоженными последствиями жизни был для меня сильным именно как урок, как символический жест. Важно понять, что она уничтожала письма и фотографии не потому, что боялась, что кто-то заглянет, – а она уничтожала, потому что это