И крута гора, да забывчива; и лиха беда, да избывчива.
Горы надо одолевать, чтобы горя не видать.
А что, если за горами еще больше горя и зла неизбывного?…
За годы гражданки Мамонт Петрович немало отправил беляков на тот свет, но никогда ему не было так тяжело и сумно, как сейчас. Как будто залп грохнул не по бандитам, а — нутро изрешетило. В горле сушь и в голове туман.
Поднимаясь на боровиковскую горку из поймы, смотрел на черный тополь.
В голых сучьях черного тополя посвистывал ветер.
У столба ворот Боровиковых увидел Дуню в пестрой дохе. Удивился: почему она в улице? Может, Меланья не пустила в дом? Но когда подошел близко и встретился с ее глазами, догадался: она все знает.
— М-да. Не спишь? — и не узнал свой голос. Звенит, как колокольная медь. Дуня прижалась спиною к столбу, а в глазах вьет гнездо страх. Чего она испугалась? Сказать про то, что случай занес его присутствовать на казни бандитов, — не мог. Тяжесть такую не вдруг подымешь на язык.
Ничего не сказал.
Дуня прошла в ограду, и он следом за нею. Выбежала лохматая собака, взлаяла. Мамонт Петрович чуть задержался, посмотрел на собаку, и та, захлебываясь лаем, отступила и, скуля в бессильной злобе, спряталась в теплый свинарник.
В избе горела плошка и пахло жженым конопляным маслом. Густились тени. Иконы казались черными, без ликов и нимбов. На столе стоял медный самовар, собранная снедь в двух глиняных чашках — отваренная картошка, квашеная капуста, постное масло в блюдце и две солдатские алюминиевые кружки — посуда для пришлых с ветра.
Дуня сбросила доху и повесила на крюк возле двери. Под дохою был еще черный полушубок, точь-в-точь такой же, как на Катерине. Мамонту Петровичу вдруг примерещилось, что перед ним в полумраке не Дуня, а Катерина.
«Что он так уставился? — дрогнула Дуня, машинально расстегивая пуговки полушубка. — Наверное, ему что-то сказали про меня!.. А что, если в Таятах схватили…» — но даже сама себе не отважилась назвать имя человека, которого окрестила «последним огарышком судьбы», — Гавриила Иннокентьевича Ухоздвигова.
Полушубок кинула на лавку.
Мамонт Петрович, как столб, возвышался посредине избы. И та же отчужденность в усталом лице. Что он знает? Почему так страшно молчит?
— Подогреть самовар? — тихо спросила Дуня.
— Не надо.
Мамонт Петрович оглянулся по избе, подошел к кадке. Ковшика не было, и Дуня подала ему кружку. Зачерпнул из кадки воды и выпил разом.
— В горнице постель, Мамонт Петрович, — так же тихо сказала Дуня и, взяв плошку со стола, прошла в горницу. Слышала, как по половицам скрипнули рантовые сапоги — офицерские! Поставила плошку на стол.