Потому и торопился Павел Георгиевич Громушкин. И успел! Все-таки удалось выпустить этот умело скомпонованный, на хорошей бумаге альбом — первый и последний «сольник» разведчика — с его традиционным портретом на обложке и надписью: «Абель. Живопись. Рисунок. Графика».
Громушкин окрестил альбом «скромным долгом памяти и еще, если угодно, — крепким мужским рукопожатием через годы».
Павлу Георгиевичу Громушкину больше всего нравился портрет жены Абеля, Елены Степановны, работа 1969 года — как «последнее прости» рано состарившейся женщине, которой пришлось столько лет ждать, страдать и надеяться. Проглядывают в печальном взгляде и грусть по ушедшему, и некое недовольство: не все, далеко не все сложилось так, как хотелось. А черты оставшейся былой красоты должны вот-вот погаснуть перед неминуемым и близким уже уходом.
Мне же среди всего абелевского многообразия по душе работы американского периода. В них нет, да и откуда, нескольких «зарисованных» березок, типичного леса, хорошо выписанных, однако не удивляющих пейзажей и натюрмортов. Абель-портретист выглядит сильнее пейзажиста советского периода Фишера. Жизнь «там» обогатила новыми знаниями — и страны, и людей, и живописи. Хотел того нелегал Марк или не хотел, но в несколько новом исполнении его картины привлекают еще больше.
Я бы сравнил его манеру с той, что свойственна знаменитому американскому живописцу Рокуэллу Кенту. Лаконичная выписанность, будничная суровость, понимание чужой, постигнутой сущности. Абель пусть невольно, однако учился. Наверное, и не желая, но превозмогал, отбрасывал привычное, вбитое, традиционное. В его рисунках столько симпатии к изображенным на них людям: неудачник с улицы опустившихся пьяниц Бауэри вызывает не меньше интереса, чем рабочий негритянского типа. А портрет безработного написан с точностью разведчика — вот он, прямо словесный портрет. Его притягивал народ простой, бесхитростный. Потому и рисовал, как своих — без всякого гротеска, прибамбасов, ерничества. Краски играют. Они большей частью яркие, хотя типажи довольно нерадостные, схваченные в трудных жизненных обстоятельствах.
Особый цикл — тюрьма в Атланте. Тут не заметил я суицидальной безысходности. Скорее выписанная точность деталей, которые еще потоньше портретных. Камеры и сокамерники, дворики для прогулок и тюремный быт. Времени
было больше, никуда не торопился, филигранная работа карандаша, кисти. Но не убивал часов, лишь бы прошли-пролетели. Везде живинки, детальки, быт в тончайших подробностях, который увидеть можно лишь из внутрикамерного «изнутри». Самовыражение, выгодно отличающее его ранние опыты от этих тяжелых, вынужденных, однако ни в коей мере не трагических…