Наконец Арора взяла голову Филипа в руки и подняла ее. Когда он распрямлялся, медальон качнулся и лег ему на рубашку спереди. Филип накрыл его левой рукой, прижимая к груди собственническим и оберегающим жестом. Арора расцеловала Филипа в обе щеки и удалилась, отступила в туман, из которого появилась.
Призывы произнести речь зазвучали с новой силой. Минерва закрыла глаза, надеясь обрести в уголке личной тьмы мужество вынести неизбежное унижение. А когда вновь открыла, рот сам собой последовал их примеру.
Филип стоял за трибуной в почти диккенсовской позе, правой рукой держась за край, а левую все так же сжимая на груди. Благодаря причудам освещения казалось, одежда на нем ничуть не болтается. Выражение на его лице могло бы принадлежать милостивому хану или царю, призванному благословить сельскую свадьбу. После чего он произнес речь — без всяких шпаргалок. (Никаких шпаргалок и не было. Минерва знала. Она обыскала его костюм и ничего не нашла. «Где чертова речь, Филип?» — спросила она. А он ответил из ванны: «Насколько я знаю, Минерва, там же, где чертова книга».)
Говорил он тринадцать с половиной минут — сложными, отточенными и гладкими фразами, без запинки. Минерва и половины не поняла. Ни тогда, ни позже, когда его речь напечатали дословно в «Лондонском книжном обозрении», ни когда она — с пространнейшими примечаниями — появилась в РВМ.
Начал он с того, что поблагодарил судей поименно (хотя, как твердо знала Минерва, понятия не имел, кто они такие вообще). Потом с аналитической дотошностью расхвалил остальные книги из шорт-листа (хотя, как твердо знала Минерва, не читал ни одной из них). И воистину, похвала его была столь точна и исчерпывающа, что все остальные авторы остались глубоко благодарны как ему за такую малость, так и судьбе за то, что этой малостью он ограничился. Затем он взялся многоучено, но страстно защищать — нет, восхвалять — фэнтези. Подобно величественному интеллектуальному зверю он промчался галопом по всему полю, задержавшись попастись на Овидии и Плинии, на фразеровской «Золотой ветви» и питательном беттельгеймовском исследовании волшебных сказок, на богатых трюфелями угодьях Толкина, Льюиса и Ле Гуин, на острой сочности Картера и Ланаган. Он одобрительно принюхался к Пратчетту — «абсолютно sui generis» — Хобану и Гарнеру, но миновал их, не отведав. Насытившись, он с ледяным отвращением осудил моральный релятивизм, характерный для столь многих современных «реалистичных» подростковых книг, их зацикленность на убогих домашних проблемах, подхалимское желание угодить повестке дня, фальшивое сочувствие ущемленным и неблагополучным, страх перед непознаваемым. Только фэнтези, с жаром подчеркнул Филип, может увлечь детей в магическую чащу, где собраны древнейшие мифы человечества, а там вручить им оружие и средства противостоять всем гренделям, смогам и мегрумам, пугающим расцветающую душу, и изгнать их навек.