Друг мой, брат мой... (Стрелкова) - страница 90

— Макы, Макы... Ну, хватит, хватит, пойдем, ты весь прозяб. — Валиханов перешел на родной язык, повторяя какие-то ласковые слова.

У ворот ждали сани с медвежьей полстью. Валиханов закутал мехом продрогших Макажана и Трубникова, сел напротив, запахнулся в шинель, приказал кучеру:

— Гони!

Макы и Трубников тесно рядом согревались общим дыханием. Сбоку била мелкая пороша. Трубников видел против себя смуглое скуластое лицо в мелких капельках растаявшего снега и не столько слышал, сколько читал по губам:

— Когда-нибудь... когда-нибудь и у моего степного народа будет свой Эрмитаж... В залах нашего Эрмитажа история живописи казахов будет начинаться с Тараса Шевченко. Ему по праву принадлежит первый зал. Он первый художник степи... Первый, кто написал нашу жизнь не как проезжий любопытствующий путешественник с мольбертом, а как наш друг, наш брат по горькой судьбе... А ведомо ли вам, — Валиханов заговорил отчетливее и громче, — что имя Тарас звучит в степном ауле не по-чужестранному?.. Тарас... — он повторил имя, вовсе недавно звучавшее церковно: Тарасий — уже на свой лад, на своем клекочущем наречии: Тараз, Тараз, — не правда ли близко к другим казахским именам: Трусбай, Омраз... Созвездие Весы казахи зовут Таразы...

Что-то еще говорил Валиханов, но Трубников перестал понимать. Жар усилился, и мысли мешались. Отчего-то казалось ему, что едет он не куда-то по городу, а в дальнюю даль, через всю Россию в Сибирь. В Сибири такая жара, такой нестерпимый зной, припекающий голову...

У парадного подъезда в Новом переулке он не смог встать из саней, и кучер с помощью швейцара внес его на руках в квартиру бельэтажа и положил в кабинете на турецкий диван.

Едва успел кривоногий слуга с помощью Макы раздеть мечущегося в жару Трубникова, как вошел в квартиру Валиханова Николай Степанович Курочкин. Он сделал все необходимые распоряжения по уходу за больным, и Макы был послан известить матушку Трубникова, что сын ее остался переночевать в доме друга, где он никого не стеснит.

Валиханов и Курочкин перешли в столовую, слуга подал холодный ужин.

— Нейдут у меня с ума весь день слова Шевченко: история моей жизни составляет часть истории моей родины... — Чокан сидел за столом нахохлившись и бесприютно, словно и не у себя дома. — Тарас Кобзарь полное имел право сказать эти слова, не хвастливые, а истинно скромные и простые. А мучают они меня тем, что я-то вовсе от них далек. Ушла моя жизнь от моего народа.

— Ты не прав! — горячо возразил Курочкин. — Ты совершенно не прав! За год, что ты прожил в Петербурге, русское образованное общество имело возможность узнать народ казахский больше, чем за предыдущие десятилетия. И вот что я тебе скажу, дорогой ты мой Валиханов. Нынче на похоронах один земляк Тараса кисло говорил комплименты его русским друзьям: "Поэт не остался чуждым для великорусского племени, которое воспитало его, после долгих житейских страданий". И еще он молвил о "бескорыстной святой любви душ, способных понимать изящное". А я подумал в сердцах о говоруне: уж вот кто вовсе не понимал нашего Тараса! Жандармы и те Шевченко выше ставили — поэта не только малороссийского, но и всея Руси, Великая, Малая и Белая... Не за изящное они его загнали в казахские степи и не за изящное когтила цензура издание "Кобзаря", — что на родном языке Тараса, что на русском... Помню, перевел он на украинский язык стихи брата моего Василия. Может, знаешь ты их?.. "Наслажденье трудом — и бессмертье потом"...