Баламут (Баныкин) - страница 15

«Тоже башковитый парень!» — Олег прищелкнул языком. Надо было бы сесть на табурет, а журнал положить на стол, но он как-то не догадывался это сделать. Вскоре он наткнулся на высказывания неизвестного юноши, не пожелавшего себя назвать, вероятно, безработного (в пространном своем письме он упоминал о людской толкучке в прокуренных комнатах биржи труда: «Во всем мире нет более неуютного места, чем биржа труда в понедельник утром»). Парень с раздражением писал:

«С одной стороны нас уламывают купить сигареты такой-то марки, с другой — тот же самый идиотский ящик, телевизор, лопающиеся от пропаганды листки, именуемые газетами, обрушивают на нас кампанию по борьбе с раком легких. Кому же верить, если каждая из сторон с благородным негодованием обвиняет другую в мошенничестве?

Да и кто станет тревожиться о раке легких, который еще то ли будет, то ли нет, когда наши правители обеспечили нам атомную войну почти со стопроцентной гарантией? А с этой войной не справится, пожалуй, даже наша добрая старушка Гражданская оборона. Ей даже не удастся собрать образчики радиоактивной пыли, чтобы продемонстрировать их на очередной всемирной выставке, — потому, что не останется такого мира, где можно было бы говорить о выставках».

«Псих! — подумал сердито Олег, захлопывая журнал. — Видно, права Сонька, которая от всего отмахивается: «Начнешь думать всерьез, говорит, пожалуй, и поседеешь раньше срока. А то и свихнешься».

Олег все еще топтался у неубранного стола, когда в дверях появилась мать — высокая, чернобровая женщина с девичьим румянцем во всю щеку.

— У тебя не правление тут заседало? — спросила она негромко, медленно стягивая большой сноровисто-мужской рукой белый платок с головы.

Лишь рука эта, неторопливо, как бы с ленцой, стягивающая с головы тугой платок, она лишь и выдавала мать. На рассвете ушла мать из дому, а вернулась вот в забродивших лиловатой гущиной сумерках — таких поздних в июне.

— Окно открой, дитятко мое недогадливое! — сказала мать, махая перед лицом скомканным платком.

«А ведь руки у меня ее… матери», — подумал, просияв душой, Олег и, перегнувшись через стол, вначале раздвинул ситцевые полушторки с кумачовыми розами, а уж потом кулачищем толкнул в задребезжавшие створки.

На свет залетел шалый комарик.

— Ты почему нынче так поздно? — спросил Олег, прихлопнув ладонью комара. — Время-то уж много?

— За десять перевалило, — ответила, щурясь, мать. — С утра две доярки не вышли…

— А ты отдувайся за всех? Да? — Олег подошел к матери. Вихрастым мальчишкой он всегда находил утешение у матери, как бы жестоко ни обидели его на улице. Ткнувшись, бывало, опухшим от слез лицом в ее колени, он всхлипывал все тише и тише, обретая щемяще-сладостное, ни с чем не сравнимое успокоение. Это она, мать, открыла ему глаза и на красу тихой Светлужки, и на веселую приветливость березовых колков, и доброту привязчивых к человеку коровушек-буренушек, и задушевность протяжных волжских песен. А отец… что он для Олега? Ветер в поле! Вот мать… а он ее так однажды обидел, когда она выпорола поделом. И мало еще порола, ведь он чуть дом не спалил. «Я тогда… даже грозился сбежать к отцу в город». — Тут Олег поднял голову и, глядя матери в глаза, — серые, с прожелтью, чуть не сказал: «Какая ты у меня красивая!» Сказал же он с напускной ворчливостью другое, беря из рук матери платок: