Однако, несмотря на мое неверие, я по природе своей не уныл и не зол. Когда я из Тарница вернулся в Берлин и произвел опись своего душевного имущества, я, как ребенок, обрадовался тому небольшому, но несомненному богатству, которое оказалось у меня, и почувствовал, что, обновленный, освеженный, освобожденный, вступаю, как говорится, в новую полосу жизни. У меня была глупая, но симпатичная, преклонявшаяся предо мной жена, славная квартирка, прекрасное пищеварение и синий автомобиль. Я ощущал в себе поэтический, писательский дар, а сверх того – крупные деловые способности, – даром что мои дела шли неважно. Феликс, двойник мой, казался мне безобидным курьезом, и я бы в те дни, пожалуй, рассказал о нем другу, подвернись такой друг. Мне приходило в голову, что следует бросить шоколад и заняться другим – например, изданием дорогих роскошных книг, посвященных всестороннему освещению эроса – в литературе, в искусстве, в медицине… Вообще во мне проснулась пламенная энергия, которую я не знал, к чему приложить. Особенно помню один вечер: вернувшись из конторы домой, я не застал жены, она оставила записку, что ушла в кинематограф на первый сеанс, – я не знал, что делать с собой, ходил по комнатам и щелкал пальцами, – потом сел за письменный стол, – думал заняться художественной прозой, но только замусолил перо да нарисовал несколько капающих носов, – встал и вышел, мучимый жаждой хоть какого-нибудь общения с миром, – собственное общество мне было невыносимо, оно слишком возбуждало меня, и возбуждало впустую. Отправился я к Ардалиону, – человек он с шутовской душой, полнокровный, презренный, – когда он наконец открыл мне (боясь кредиторов, он запирал комнату на ключ), я удивился, почему я к нему пришел.
«Лида у меня, – сказал он, жуя что-то (потом оказалось: резинку). – Барыне нездоровится, разоблачайтесь».
На постели Ардалиона, полуодетая, то есть без туфель и в мятом зеленом чехле, лежала Лида и курила.
«О, Герман, – проговорила она, – как хорошо, что ты догадался прийти, у меня что-то с животом. Садись ко мне. Теперь мне лучше, а в кинематографе было совсем худо».
«Не досмотрели боевика, – пожаловался Ардалион, ковыряя в трубке и просыпая черную золу на пол. – Вот уж полчаса, как валяется. Все это дамские штучки, – здорова, как корова».
«Попроси его замолчать», – сказала Лида.
«Послушайте, – обратился я к Ардалиону, – ведь не ошибаюсь я, ведь у вас действительно есть такой натюрморт – трубка и две розы?»
Он издал звук, который неразборчивые в средствах романисты изображают так: «Гм».