Свобода выбора (Залыгин) - страница 250

В этой среде был даже свой собственный язык, свои обозначения: если заходил разговор о каких-то интимных отношениях, говорилось: «она ему „симпатична“» («весьма симпатична»), люди же подразделялись на «интересных» и «неинтересных», слово «болезнь» заменялось словом «недомогание» — сильное и даже очень сильное, но — «недомогание», о ГПУ, как правило, говорили — «три буквы», расстрелы назывались «концом»: «он получил конец». Много говорили о только что прочитанных произведениях художественной литературы.

Мы, дети, после чая с печенюшками играли и шалили до полного изнеможения. До изнеможения играл и шалил с нами и красавец ирландский сеттер Дружок.

Швецовы жили далековато, на горе — так обозначался в Барнауле этот район, а возвращались гости уже поздненько — это было небезопасно: по ночам прохожих раздевали, иногда до белья включительно. Большой дефицит одежонки и обувки был в те времена (я много лет ходил в черно-белых штанах, пошитых матерью из одеяла, а свой первый костюм купил на первую зарплату агронома, лет уже в двадцать).

Учитывая это обстоятельство — грабежи, — нас провожал Николай Аркадьевич Швецов, он шел впереди своих гостей, а завидев какую-либо фигуру в темноте, громко и требовательно кричал: «Постор-ронись!» Так в ту пору конвоировало ГПУ арестованных, когда вело их или в подвал на улице Анатолия (местный большевик), или на расстрел. В тот же миг прохожий куда-нибудь исчезал. Тем более что ГПУ расстреливало и на нагорном кладбище, а это было в том направлении, куда мы шли. В обратный путь Швецов пускался один, но никогда и никто на него не решался напасть: он умел ходить так, что ни у кого не оставалось сомнений — в кармане у этого человека револьвер.

Нас, ребятишек, родители везли из гостей в санках. Господи, какое это было блаженство — дремать закутанным в мамину шаль, еще в какие-то теплые тряпицы и одежки, слушать скрип полозьев и обрывками вспоминать только что проведенный в гостях вечер, уже обратившийся в сказку!

Когда Кузнецов опубликовал свое письмо, а затем уехал на Украину, это и у взрослых, и у меня — его посыльного — вызвало шок, но шок опять-таки молчаливый: в среде этих людей не принято было судить и обсуждать друг друга. Можно было отказаться от того или иного знакомства, можно было отказаться от всех знакомств, но все это должно было происходить молча. Кто как устроится — дело каждого, и дело каждого про себя осудить или принять поступок другого. Мои родители, те к слову «устраиваться» относились неприязненно. Помню, один ссыльный социал-демократ из Перми (из Мотовилихи) поступил на службу в должность заведующего столярными мастерскими, и отец с матерью с явным неодобрением говорили о нем: «устроился»! В начале тридцатых годов от нашего клана не осталось никого, почти никого: наша семья, да еще семья Швецовых, — остальные или были репрессированы, или убежали куда-то дальше Барнаула.