Она с трепетом ждала окончания завтрака. Думала, отец окликнет ее, оставит в столовой для беседы, однако тот вышел первым, и Екатерина прошмыгнула в свою комнату, лелея надежду, что злобный, все насквозь проницающий взор отца ей померещился.
Ничуть не бывало!
Стоило только дух перевести, как дверь распахнулась – и на пороге возник князь Алексей Григорьевич.
«Да ведь он все равно ничего знать наверняка не может! – мелькнула спасительная мысль. – Только подозревает, а как сможет свои подозрения проверить? Он же не повивальная бабка! Мне надо только покрепче держаться, запираться что есть силы, возмутиться его подозрениями. А как он поверит моим словам и успокоится – бежать, бежать к Альфреду!»
Мало помогли трезвые размышления, и крепости духа хватило ненадолго. Чуть только Екатерина подняла испуганные, блуждающие глаза на белое от ярости лицо Алексея Григорьевича, как руки у нее похолодели, в ушах застучало, взор заволокло туманом, и она, тихо ахнув, повалилась на ковер в глубоком обмороке.
Очнулась через несколько мгновений от того, что холодные струйки неприятно ползли по щекам и шее. Потребовалось время, чтобы понять: она лежит на полу, отец не дал себе труда даже на кровать дочку перенести. Водичкой побрызгал ледяной, вот и вся забота о ней. А голос у него – голос еще холоднее, чем эта студеная вода:
– Очухалась, вижу? Полно притворяться, реснички вон дрожат. Открывай, открывай свои бесстыжие гляделки да посмотри на отца, коли хватит смелости, блудня поганая!
Екатерина с трудом села, упираясь в пол дрожащими руками. Да… плохи дела. Если раньше еще могла как-то отовраться: живот-де пучит, пищи не принимает, оттого и бледна за завтраком, то теперь надежды на отговорки нет. Вот так бухнуться перед отцом без памяти – все равно что самой себе клеймо поставить: грешна, мол, батюшка!
– Батюшка, – выдохнула с мольбой, вперяя в него отчаянный взгляд, – прости, ради Христа! Ну прости ты меня, свою дочь неразумную! Отдай, пока не поздно, за Миллесимо, да и делу конец! А хочешь, вели на конюшне плетьми до смерти засечь – я вся в твоей воле.
– Что ж ты делаешь, Катька? – спросил Алексей Григорьевич без злости, с тихим, надрывным отчаянием, как никогда не говорил с дочерью. – Я головой об эту стенку ради кого бьюсь? Ради себя, что ли? Да мне что, я – старик, моя жизнь уже прошла! Ради вас, детей! А вы у меня – что ты, что Ванька – и безмозглые, и бессердечные. Да я зубы сгрыз, руки по локоть стер, покуда смел с пути эту паскудину Елисаветку, да любовников ейных, Сашку Бутурлина да Сережку Голицына, заслал за границу, а этого грубияна Сашку Нарышкина – в его деревню. Вот он, государь, в ваших теперь руках, берите его тепленького, жрите его со сметанкой, а хотите – с маслицем. А вы что делаете?! Ванька только и знает, что отца чихвостит по всем углам, с иностранцами его обсуждает почем зря, словно чужого. Вот хоть бы с Вратиславом из-за этого поганого графчика эва как стакнулся!