Дело шло не быстро. Я брала по пять-шесть картин и расставляла их вокруг, прислоняя к креслу натурщика; шаткий торшер я установила так, чтобы свет падал прямо на них. На некоторых картинах значилась дата, но располагались работы без малейшего учета хронологии, и чаще всего я не могла определить, ни когда, ни где картина была написана. Единственное, что было ясно, так это то, что картины охватывали собой всю жизнь Гренвила-художника, являясь средоточием и смыслом всей его профессиональной деятельности.
Здесь были просто пейзажи и пейзажи морские – море в самых разнообразных настроениях, прелестные интерьеры, несколько парижских эскизов, несколько видов, как мне показалось, Италии. Здесь были лодки и рыбаки, улицы Порткерриса; в ряде набросков, сделанных углем, изображались двое детей. В них я признала Роджера и Лайзу. Портретов я не увидела.
Я стала выбирать себе картину, отставляя в сторону те, которые мне особенно приглянулись. Когда подошла очередь последней груды, у меня уже было отобрано с полдюжины картин – они стояли рядом, прислоненные к продавленному дивану, я же, грязная, с измазанными руками и вся в липкой паутине, коченела от холода. С приятным чувством приближения к поставленной задаче я принялась разбирать последнюю груду. Там оказалось три перьевых рисунка, выполненных в туши, вид гавани с яхтами на якорях. А затем…
Это был последний, самый большой холст. Чтобы вытащить его из темного угла и повернуть к свету, потребовались обе мои руки и максимум усилий. Придерживая холст одной рукой в вертикальном положении, я отступила на шаг, и перед глазами моими вдруг возникло лицо девушки – смуглое, с чуть раскосыми глазами, улыбающимися, полными жизни, – не померкшей ни от прошедших лет, ни от толстого слоя пыли, покрывавшего холст. Я видела темные волосы, выступавшие скулы, чувственные губы: на них не было улыбки, но они словно подрагивали на грани ее. И на девушке было то же самое нежное белое платье, в котором художник запечатлел модель на картине, висевшей над камином в гостиной Боскарвы.
София.
С первого же мгновения, едва мама назвала это имя, я была заинтригована. А досада, что я никак не могу понять, как она выглядела, лишь разжигала во мне страстное желание увидеть ее. Но теперь, когда я нашла портрет и очутилась наконец с ней лицом к лицу, я почувствовала себя Пандорой, открывшей шкатулку и выпустившей наружу тайны, которые теперь невозможно было спрятать, убрать назад, под крышку, под замок.
Я знала это лицо. Я говорила с ним, спорила, видела его злым и раздраженным, видела улыбающимся, видела, как щурятся от гнева темные глаза, как поблескивают они от сдерживаемого смеха.