Остров (Кожевников) - страница 105

Наказаниями братьев занимается Катя. Маленьких, шлепала мальчиков сильно, и они кричали: «Мамину рруку! Мамину рруку!» Потом, стремясь к меньшим ощущениям: «Татину рруку! Татину рруку!», но Софья Алексеевна никогда детей телесно не карала и только негодующе покачивала головой: «Мы так не деуали». Усвоив это, приговоренный вопит: «Тата! Тата!» — и Софья, выпростав руки, стремится: «Разве это — воспитание?» Однажды Анна и Катя понимают, что им, усердствуя сообща, невозможно отволтузить мальчиков поодиночке, и порицание ремнем упраздняется. Теперь, доводимые до пределов терпимого, женщины награждают братьев пощечинами. Причем удар случается сам собой. Без намерения.


Мальчики переняли от Анны Петровны обычай представлять себе всякие ужасы, если кто-то из домашних долго не возвращается. Переживая долгое отсутствие Осталовой, братья видят, как недвижно лежит она, неудобно, словно отломанные, выставив конечности. Или то, как укладывают ее на скамейку прохожие, и чей-то голос: «Живая хоть?» Далее детям рисуется безрадостная графика их дальнейшей биографии: детдом, к стенам которого они теперь боятся приближаться, дальше — непременно колония, поскольку они, невыдержанные, обязательно совершат что-нибудь чрезвычайно преступное. Если, лишенные свободы, Осталовы не оборвут свое существование, то в перспективе, после неизбежной тюрьмы, ничем хорошим их жизнь не наполнится.


Мама пугает нас интернатом. Учреждение это ставится нами в один ряд с тюрьмой. Как там живут? И если я выживу, то как? — сам не представляю. Мама сулит отдать нас туда, если сама не сможет с нами справиться.

И вот участь стать «интернатником» (а это — боже мой! — почти что «детдомовец», как кошки беспризорные и те, хозяева которых дают животным свободу прогулок по чердакам и помойкам, — детдом и интернат) предстоит брату. Старший, он должен вступить в этот круг испытаний. Мама оформляет документы. Мама отвозит Серегу в интернат.

Он стал другим, печатью «не дома» отмеченным, и будто к зачумленному или сложнопрооперированному отнеслись к нему, встретив в субботу. Да, дома теперь бывать он будет «суббота — вечер, воскресенье — день» — и обратно туда, в страшный пятиэтажный дом серого кирпича. Туда, где злые воспитатели и беспощадные дети. Туда... Ему выдали вещи. На все времена года. Костюм выходной клетчатый. Такой же точно, как у всех других, такая же решетка, в квадратах которой — серое небо. У брата появились новые запахи. Я понял это, обнюхав его одежду, а осмотрев трусы, ничего не понял. Пахло теперь от него точно с мороза и еще так, что ни с чем не сравнить этот запах, запах одиннадцатилетних. Брат огрубел. Ругательства, не те «домашние», которые запрещены, но в ходу, а уличные, матерные, расцветили его брань. Стали оружием. Еще нервней стал он. Поиск опоры был ясен в нем. И теперь, кажется, пытался он обрести ее в грубости к миру. К нам. В упрощении мира. Себя. Услышав впервые от него мат, как мне тогда показалось, — на самом деле и не мат, а всего лишь «сука», — мчусь на кухню и не столько ябедничать, сколько передать маме свое ошеломление — Серега ругается! «Очень скверно?» — нагибается ко мне мама. «Не совсем». — «Ну как, не совсем? На какую букву?» — «С». — «Ну а как? Скажи, я разрешаю», — поворачивается мама ухом ко мне. «Ну не сволочь, а хуже!» — краснею. «Как хуже? Сука?» — «Да, — пользуясь возможностью полностью окунуться в брань, — сука».