Так рассказывали досужие бабы в лавках; шептались дворники в подворотнях...
Дескать, сапожник этот — человек аккуратный и совсем не был пьян. Кто-то, может, возражал: как же так! где это вы видывали трезвого сапожника? не бывает такого, не в Германии, как будто, живем, — это там всякий мастер — мастер и дока, лучший в своем деле, и мастерством своим уважение стяжающий, а в нашем разлюбезном отечестве всякий мастер — это прежде всего человек с известными слабостями (и очень честными глазами), ищущий к себе уважения и любви не посредством умения, а посредством высокого понимания жизни и премудрых пространных речей, увы, ни к чему не обязывающих... Однако возражающих, сомневающихся не слушали: приземленные и бледные их словеса кому интересны!... Совсем иное дело — жмурясь от удовольствия, внимать речам про офицера с копытами козла. Ух, как воображение тревожит, как походит на дурное знамение свыше, — аж захватывает дух!... И то верно: обернись, брось взор на прошедшие годы... все-то в России-матушке тяжкие времена — то одно, то другое, — все-то в России лихолетье — не один, так другой воду мутит, не то бунтует, не то строит на свой лад, ломает люд через колено... Не бедна Россия на дурные предзнаменования...
И внимали россказням, слюнки ручьем пускали, смаковали, вкусненькое обсасывали...
... Будто услышав, что сапожник перестал работать, офицер вскинул на него глаза и заметил, как тот переменился в лице. Офицер проследил его взгляд и спохватился: поправил край портянки.
— Побыстрее, любезный, — сказал он холодно, взглядывая на часы. — Время дорого.
Сапожник заколачивал в каблук последние гвозди.
— У вас, уважаемый, нога... Что? Обморозили?.. — спрашивая, сапожник съежился и спрятал глаза; как-то зябко и неуютно ему стало наедине с этим человеком.
Офицер усмехнулся со строгим видом (он хоть и офицер, а сразу можно было сказать, что не из потомственных дворян: манеры не те, фигура простоватая — не изящная фигура да и осанку не держал, к тому же лицо грубоватое, не холеное).
— Ранение, братец... Ранение-Сапожник вернул ему сапог и вытер руки о фартук; настороженно смотрел, как офицер обувается, как тянет за голенище красными толстыми пальцами, подметил, как дрожат эти пальцы, как досадливо блестят глаза. Сказал:— Уж, думаю, не в двенадцатом году... Для той кампании слишком молоды вы, господин хороший...
Офицер бросил ему на колени несколько медяков.
— На Никольскую куртину вчера журавль сел. Часовой ему сдуру ногу отстрелил. Никакой кампании для того не потребовалось... — вздохнул и вышел.