Были, конечно, и исключения.
— Неужели, — сказала Ахматова, напечатав стихи в «Октябре», — вы считаете, что я отличаю ваши либеральные журналы от ваших реакционных.
Но Ахматова глядела на советские будни с высоты Серебряного века. Остальные мечтали перебраться из железного века в бумажный, не угодив в каменный. В те времена для нас не Куба, а «Новый мир» был островом свободы. Сейчас над этим легко смеяться, потому что та свобода говорила рабским языком эзоповой словесности. Угодить ее читателю было просто, но опасно, хотя не всегда и не очень. Иногда фронде хватало своевременного анжамбемана. Как написал один поэт про другого, умело пользовавшегося переносом в стихе:
известный местный кифаред, кипя
негодованьем, смело выступает
с призывом Императора убрать
(на следующей строчке) с медных денег.
Политика всегда упрощает искусство, особенно тогда, когда вынуждает его выкручиваться. Сложность эзоповой словесности — мнимая. В конечном счете она говорит лишь то, что и без нее все знают, но хотят услышать и расшифровать. Однако искусство — не задачка с ответом, и эзопова речь никогда не заменит прямую. Не удивительно, что так быстро забылась словесность, поставившая изворотливость на постамент, на котором не устояли прежние кумиры: игра без цензуры — что футбол без вратаря.
Беседуя об этом с Евтушенко, я спросил:
— Сколько вы написали стихов, о которых жалеете?
— 100 000 строк, — мгновенно, будто всю жизнь готовился, ответил он, но добавил, что всего их сочинил треть миллиона.
И на них, признаюсь я, выросло целое поколение, а может, и два: мое и отцовское. По-моему, это — главное.
Решусь утверждать, что наиболее ценной частью творческого наследия всей той лукавой эпохи стали не книги, а их читатели.
Это они с азартом обсуждали толстые журналы, в которых тлела общественная мысль. Это они обожали Высоцкого, знали наизусть Галича и до утра пели Окуджаву. Это они внимали Тарковскому. Это они раскупали миллионы умных книг, придумывали анекдоты, шутили в КВН и стояли ночами за билетами на Таганку. Следя за крамолой, они умели ее найти там, куда не добирались даже опричники, — то в ташкентской «Звезде Востока», то в бурятском «Байкале», осмелившемся напечатать вторую часть гениальной «Улитки на склоне». Всех этих людей Солженицын назвал «образованщиной», и я люблю его не за это.
По Солженицыну, советскую интеллигенцию составлял тот слой образованных людей, который не разделял его мнительные религиозные и национальные взгляды. По мне — в образованщину входили папа с мамой, плюс все, с кем они дружили. Иногда их называли «ИТР», и в этом было много правды, потому что от «инженерно-технических работников» обычно требовалось меньше мерзости, чем от гуманитариев, а интересы у них были те же.