Гудок плывет над землей.
И люди, горбясь, идут от столба. Там, в черном репродукторе, что-то говорит диктор. Он говорит, что в кармане убитого германского ефрейтора Дикмана нашли письмо. Дикман писал жене и детям, что к сентябрю война будет окончена и в октябре он будет дома. Затем ^ диктор рассказывает, как наша ударная часть захватила в полном составе штаб 134 немецкого полка.
Но этого уже никто не слышит. Люди с теми же лицами идут через проходную, на ходу показывая картонную книжечку. Я тоже протягиваю свою белую бумажку — это еще не настоящий — временный пропуск. Но меня пропускают, и я иду через всю территорию к строящемуся ткацкому цеху, туда мне вчера велели прийти.
В цеху, под лестницей, в закутке, отгороженном железной сеткой, как в зоопарке, сидит у верстака тучный человек с одутловатым, отечным лицом и методично жует нарезанную круглыми ломтями редьку.
Я знаю: ему надо понравиться, — все теперь зависит от него. Но мне сейчас не до этого. Молча протягиваю ему смятую бумажку — мое направление. Он так же, молча, берет ее здоровенными негнущимися пальцами, читает, и щека его дергается, будто на нее села муха.
Он зловеще берет трубку внутреннего телефона, и мне кажется, что она сейчас развалится на мелкие части в его огромной волосатой лапе.
— Михалеву! Клавдия Степановна, я же ясно просил, не шлите мне больше детей, у меня ведь не детский сад, у меня электроцех, мне взрослые люди нужны, монтеры… Что? Война? Я знаю, что война, но вот электричество — оно знать не хочет, оно убить может, а я буду отвечать!
Он еще несколько секунд слушает, затем швыряет трубку, вскакивает и с неожиданным для его фигуры проворством пробегает взад-вперед по своей клетке.
— На! — сует он мне в руку бумажку. — Иди обратно, скажи, что детей я больше не принимаю. Мне монтеры нужны. Монтажники. Взрослые люди мне нужны, чтоб я не отвечал, если под ток попадут или под шкив затянет.
Он снова садится к верстаку и принимается за свою редьку.
Я стою, не двигаясь, чувствуя, как из глаз помимо воли выкатываются слезы.
— Ну! — закричал он, поворачиваясь ко мне всем телом. — Чего ж ты плачешь? Хочешь убиться? Зачем тебе с током дело иметь? Иди слесарем, токарем, сантехником — мало специальностей есть! Чего ты плачешь?
— Одессу сдали, — сипло говорю я.
— Одессу? Ты что — с Одессы?
Некоторое время он молчит, потом щека его опять дергается.
— Одесса — мама, Киев — папа… — произносит он вдруг тихо, и в голосе его то ли горечь, то ли насмешка — не поймешь. — А что ж ты убежал оттуда, — вдруг ехидно спрашивает он. — Защищал бы ее, свою Одэсу, если ты такой храбрый?!