Тридцать третье марта, или Провинциальные записки (Бару) - страница 13

Фалькензее

Что ни говори, а немец — существо нам сугубо непонятное и, некоторым образом, даже противоположное. Ранним утром, в пригороде Берлина Фалькензее, вышел я в уютный дворик маленькой уютной гостиницы и подумал: наш человек, падая утром с крыльца во двор, что успевает взять себе на заметку? Забор надо бы подпереть, потому как столбы подгнили и все перекосоебилось до последней невозможности. Там вон, в правом углу, куча навалена. Хрен ее знает, что в ней и кто ее наложил. Не шевелится — уже хорошо. Но убрать ее надо бы. Вот еще доску через лужу… Короче говоря, дел по горло. Надо вставать и срочно идти опохмеляться.

Ну а немец о чем думает поутру у себя во дворе? А что остается ему думать и делать, глядя на идеально ровный забор, на выметенный до стерильности двор, на посыпанные чистым белым песком дорожки, на чистый хлев, в котором хрюкает розовая, умытая душистым мылом и накрахмаленная свинья… Ничегошеньки ему не остается. Всё, всё уже сделано! Зачем же, спрашивается, тогда жить? И остается немцу только крикнуть в еотчаянии своей розовой, дородной, умытой душистым мылом и накрахмаленной супруге: «Гретхен, душа моя, скорей неси мне удавиться!»

Так ведь не кричит. Даже и не собирается. Живет себе и живет припеваючи. Почему, спрашивается? А кто ж его разберет. Нам его не понять.

* * *

В марте тени на снегу становятся такими резкими, что ими можно обрезаться, и такими черными, что ими можно писать, как февральскими чернилами. Только не распускать нюни при этом. Глубоко-глубоко под слежавшимся снегом еще досматривают мыши-полевки последние сны, посасывая свои хвостики. На самом деле их, как и всех впадающих в зимнюю спячку, поначалу приписали к отряду лапкососущих, но мышиные лапки так малы, что полностью рассасываются еще до Нового Года. Те, которые передние. До задних мышь ртом не достает. Весной, как снег сойдет, по раскисшей земле и на четырех лапках еле-еле можно пробраться, а на задних мыши ходить не приучены, если, конечно, специально их не дрессировать. Вот полевки и приноровились сосать хвостики. Конечно, к весне эти самые хвостики становятся раза в два меньше в толщину и в длину, с них слезает вся шерстка, но к апрелю-маю уже все отрастает. Как только мышь почувствует, что ртом до укоротившегося хвоста не достает, открывает глаза-бусинки, потягивается, аккуратно обгрызает и причесывает отросшие за зиму усы и выходит на свет Божий. У женщин механизм другой [2] . Те, которые в городе, в марте весну еще не чувствуют. Ну, если только по падению цен на шубы и зимние сапоги. Даже и восьмое марта празднуют не как весну, а как месть за двадцать третье февраля. В деревне и этого нет. Только вдруг проснется их сестра среди ночи от какой-то неясной тоски, вздохнет так, что занавеска на окне качнется, почешет ненаманикюренным пальцем под левой грудью, накроет правой зачмокавшего спросонок своего Серегу или Толика, скажет ему спи дурак, снова вздохнет и будет лежать без сна еще час, а то и два, считая и пересчитывая курей, коров, мужа, гусей и снова мужа, чтобы уснуть, а днем, как солнце пригреет, будет жадно глядеть на дорогу. Ну, а наш брат просто устроен. Он весну на слух улавливает. Выйдет покурить на крыльцо, подставит волосатое ухо свое теплому ветерку и как услышит, что тот ему прошептал — займи, но выпей — значит всё. Весна на дворе. Есть такие, у которых она со двора круглый год не уходит. Да и как ее прогонишь, когда она ласково шепчет и шепчет. Зараза.