Сброшенный венец (Евфимия) - страница 30

В доме деда постоянно были гости. Чаще всего по вечерам к нему приходил живший по соседству одинокий старый дьякон, отец Никодим, высокий, осанистый старик с бородищей лопатой и густыми сросшимися бровями. Они садились в большой комнате, которую дедушка называл «зальцем». Дед ставил на стол электрический самовар, очень похожий на настоящий, соленые огурцы, вареную картошку, вазочку с карамельками–подушечками, а также с самой верхней полки буфета извлекал на свет маленький пузатый графинчик, так сказать, «гостевой». Выпив по рюмочке, а также по чашке–другой чаю (дед с дьяконом были заядлыми чаевниками) и задушевно побеседовав, они начинали петь. У о. Никодима был густой и могучий бас, а дед вторил ему слабым, но чистым тенорком. Иногда он еще и аккомпанировал на странном, никогда мною ни прежде, ни после не виданном инструменте, похожем одновременно и на маленькое пианино, и на орган, и называвшемся «фисгармонией». Пели они песни русские и украинские, чаще всего – народные, реже — романсы. Вот вспомнилось это – и словно стоит перед глазами, как о. Никодим, прикрыв глаза, вдохновенно поет про то, как летней лунной ночью плывет по тихой реке челнок, а в нем «дивчина писню спивае», и от песни той замирает сердце у молодого козака… Да, жаль, что сейчас таких песен и так уже не поют…

Бывали и другие гости – мужчины и женщины. Дедушка говорил с ними наедине, о чем – не знаю. Помню только, как однажды поздно вечером пришла женщина в черном платке, с опухшим от слез лицом и потухшими, невидящими глазами. Долго говорил с нею дед. И когда женщина уходила, я заметил, что глаза у нее стали другими, жизнь в них зажглась, что ли. Таких людей было много. О дедушке говорили, что Бог дал ему особый дар утешения. Вот и мама моя, пожив немного в дедушкином доме, начала улыбаться и даже напевать песни. Никогда прежде я не видел, чтобы мама улыбалась, тем более – пела. При жизни бабушки она, как говорится, не смела и слова молвить, все больше молчала. А тут мама на глазах помолодела и расцвела. И пальцы на ее больной руке начали двигаться, так что вскоре она могла уже работать правой рукой. То ли это случилось потому, что она помогала дедушке вести хозяйство, то ли потому, что мама стала молиться, ходить в храм и даже петь на клиросе – точно сказать не могу. Знаю одно – дедушка замечал, что мама ожила, и радовался этому. Даже, бывало, нарочно просил ее что‑нибудь спеть и хвалил ее пение.

Да, дедушка умел и утешить, и ободрить человека – и хорошего, и плохого. Помню, как часто он хвалил о. Викентия. Отец Викентий был вторым священником в Успенской церкви. Он был моложе деда. Мне он почему‑то сразу не понравился. Вроде бы и благословит, и просвирку из алтаря вынесет, и шоколадку подарит – а вот было в нем что‑то такое, недоброе. И слишком уж почтительно говорил он с мамой и даже со мной. Мне казалось, что это он потому делает, что главный в церкви не он, а дедушка. Как‑то при мне, разговаривая с дедом, о. Никодим назвал о. Викентия «обновленцем». Что это значило, я тогда не знал. Понял лишь, что о. Никодим недолюбливает о. Викентия. Может быть, за то, что тот его дразнил? Раз я сам слышал, как в то самое время, когда о. Никодим, стоя на амвоне, возглашал: «паки и паки…» о. Викентий, стоявший в алтаре, злобно прошипел: «Никодима съели собаки». И отец Никодим не слышал, что о. Викентий его дразнит. А дедушка всегда хвалил о. Викентия и говорил о нем только хорошее. Мне думается, он жалел его, как мать жалеет безнадежно больного ребенка, понимая, что помочь ему уже невозможно, и все‑таки втайне надеясь на чудо.