7 октября. Келеш-Мечети.
Сейчас только устроился на новом месте, chere Theodosie! Келеш-Мечети есть центральный пункт нашего отряда, и, к большому материнскому торжеству вашему, самый безопасный; чему доказательством служит и присутствие маленького лазарета, над которым я со вчерашнего дня главою, и артиллерийские тяжести и т. п. принадлежности арьергарда. Et Vous avez le front d'assurer que vos prieres sont-celles d'une pecheresse!.. (А вы дерзки считая, что ваши молитвы есть молитвы грешника!..) Насилу, насилу я нашел чистенькую татарскую хату; все занято офицерами, и, зная, что здесь придется, может быть, долго сидеть (пока генерал штаб-доктор не решит вызвать меня в Симферополь), убрал свою комнату так, что в ней не скучно и не гадко. Настлал на глиняный пол войлок и ковер поверх рогожек; постель устроил из татарских тюфячков (они особого рода) в довольно уютном углу, а для занятий здешний командир, артиллерийский полковник Шестаков, предложил мне складные табурет и столик. Признаюсь, будь у нас малейшая возможность выиграть скоро что-нибудь на аванпостах, я бы пожалел об них; но, разочаровавшись в этом, я не прочь заняться 2–3 недели и насладиться чем-нибудь вроде комфорта; тем более, что я не отпрашивался, а сам начальник штаба перевел меня сюда; по старому знакомству с прежним здешним медиком (тем самым юношей, которого a mon rire homerique[12] Вы как-то напугались в Еникале) он захотел иметь его около себя.
Больных у меня не больше 10; есть хорошая, не читанная еще, медицинская книга; может быть, и вдохновение посетит меня немножко, а то что-то не писалось все время; Вы знаете мою манеру задумывать 10 повестей разом; эта несчастная способность делает то, что конец любой какой-нибудь вещи пишется тогда, когда мысль или чувство сюжета уже остыли во мне. Я еще не решил, чему приписать то, что я так мало печатал; лени нельзя; это не наука, для которой достаточно рассудка и труда; большому самолюбию, которое, удовлетворившись первыми похвалами и собственным сознанием, хочет в печати или много или ничего, или, наконец, обстоятельствам: больной душе в России, множеству забот в Еникале, а по взятии Керчи – лагерному одеревенению разума… Я знаю, что говорю о предмете, когда-то для Вас враждебном, но, вероятно, теперь Вы помирились с ним, увидав, как мало мешает он моей медицинской службе, и не будете осуждать даже внутренне мою эгоистическую болтовню.
Засим целую Вас крепко и прошу вашего благословения. Адрес старый.
6 марта 1856 г. Биук Хаджилар.
Сегодня, часа три тому назад, воротился я из одного аула верстах в 50 от нас, где я провел двое суток с больным офицером нашего полка; он переломил себе ключицу. Погода скверная тем, что на возвратном пути (прямо от Вас) дует сильнейший ветер; снегу, однако, уже нет, так что я, отправившись в тулупе и двойном сером пальто, верхом, остался очень доволен. Трудно выразить, насколько свежий воздух и верховая езда после долгого сиденья в хате обновляют меня всякий раз! Жаль, лошади нет своей, а покупать не стоит; деньги нужны теперь. Искал двух ваших писем последних в бумагах и, перебирая их, навел на себя грусть: видишь исписанной бумаги много, много положено дорогого сердцу туда, а конченного ничего еще нет! Так как вспомнишь, что уже 26 год пошел, как-то словно страшно станет, что ничего капитального еще не сделал. Нет, надо, надо ехать домой и, посвятивши целый год тишине и свободе, написать что-нибудь определительное, которое могло бы мне самому открыть, до какой степени я силен и в чем именно слаб!! А там, что Господь Бог даст.