Но только с русскою душой.
Спрашивается, какое же биографическое значение могут иметь две вспышки шотландского патриотизма? Никакого, кроме свидетельства, что юный Лермонтов умел совершенно проникнуться положением воображаемого «последнего потомка отважных бойцов» Шотландии, перед которым отчетливо рисуются замок предков, их щиты и мечи. Необыкновенная отчетливость всей этой созданной воображением картины так сильно действует на поэта, что он в ту минуту искренно видит в себе «последнего потомка»: он подавлен своим собственным могучим воображением. А между тем толчок всей этой работе дан чистою случайностью. В ранней молодости, когда мысль еще не направлена жизнью в какое-нибудь определенное русло, подобных случайных толчков должно было, конечно, быть особенно много. Поэтому-то о ранних произведениях Лермонтова так часто и слышатся суровые приговоры не только относительно формы, но и относительно содержания. Запо-дозревается именно их искренность.
Приведя послесловие к одному из набросков «Демона», Дудышкин говорит: «Человек, который по шестнадцатому году (курсив Дудышкина) писал такие стихи о себе, конечно, не мог писать их иначе, как вследствие подражательности. Чтобы видеть в мире одну несправедливость, всякое отсутствие гармонии и потом перенести эту дисгармонию сначала на душу человека, а потом на все общество; сделать из этой идеи – идеал, наконец, этот идеал облечь прелестью презрения ко всему… согласитесь, что до этого сознания Лермонтов не мог достигнуть, будучи 14 лет, а все это уже видно в первом очерке „Демона“» («Ученические тетради Лермонтова» // «Отечественные записки». 1859. № 7).
А. П. Шангирей, хорошо знавший поэта, пишет в цитированной выше статье: «Вообще большая часть произведений Лермонтова с 1829 по 1833 г. носит отпечаток скептицизма, мрачности и безнадежности, но в действительности чувства эти были далеки от него. Он был характера скорее веселого, любил общество, особенно женское, в котором почти вырос и которому нравился живостью своего остроумия и склонностью к эпиграммам; часто посещал театры, балы, маскарады; в жизни не знал никаких лишений, ни неудач: бабушка в нем души не чаяла и никогда ни в чем ему не отказывала; родные и короткие знакомые носили его, так сказать, на руках; особенно чувствительных утрат он не терпел; откуда же такая мрачность, такая безнадежность?» Шангирей думает>{11}, что все это было делом лишь моды и подражания Байрону.
Можно бы было привести и еще подобные же отзывы. Но для нас особенно любопытны показания Шангирея, товарища детства Лермонтова и очевидца его развития. Это ведь, уж кажется, сведущий человек. И однако этот сведущий человек решается утверждать, что «особенно чувствительных утрат Лермонтов не терпел», тогда как мы знаем, что он потерял мать по третьему году и отца, будучи уже юношей, способным чувствовать и понимать, как не всякий взрослый. Мы знаем далее, что семейная обстановка, в которой рос Лермонтов, отнюдь не из одних розовых лепестков и лебяжьего пуха состояла, хотя бабушка в нем действительно души не чаяла. Сначала между родителями поэта, а потом, после смерти матери, между отцом и бабкой его происходила какая-то затяжная и тяжелая драма. В чем она состояла, в точности неизвестно, да, пожалуй, не любопытно. Важно только, что она была и тяжело отзывалась на ребенке, а эту тяжесть он, в свою очередь, передавал бумаге пером. В юношеской лирике Лермонтова