Письма крови (Агамальянц) - страница 35


18


Итак, мой ангел, я более не чувствовал себя ярким светилом, богом-солнцем, шествовавшим сквозь вечность в триумфальном сиянии. Увы, я понял, что являюсь в этой вселенной не более, чем гаснущей звездой, саркофагом для собственных чувств и стремлений. Да, я все еще источаю свет, и буду светить еще тысячи лет, а потом мой свет будет виден на другом конце космоса еще миллионы лет. Но внутри все давно покрылось льдом. Не зря же мое сердце потеряло возможность биться самостоятельно в момент окончания прошлой жизни. Да, я могу заставить его работать, но это будет лишь видимость, маскировка для отвлечения внимания. По сути, я ничем не отличался от прочих сородичей – столь же бережно и ревностно защищал свое одиночество, свой саркофаг. Даже в те редкие моменты наших праздников плоти и крови, никто из нас не стремился сблизиться с другими. Мы просто находились в одном месте, не более того. Никакого душевного единения, свойственного людским торжествам, не было и в помине.


Было для меня и загадкой, почему в свое время Вильгельм сделал меня… таким. Был ли это момент душевной слабости, вызванный жалостью? Или он действительно разглядел во мне нечто столь близкое и нужное, без чего не смог бы дальше жить? Или я был для него минутным развлечением, кем-то типа домашнего питомца, которых зачастую заводят, чтобы развеять приступы меланхолии, а потом оставляют на произвол судьбы? Он никогда не говорил, а я так и не решился спросить. Тем более, что в последние несколько месяцев мы довольно сильно отдалились друг от друга. Все время бодрствования, он проводил в своей комнате, обложившись книгами. Первое время я регулярно заглядывал к нему, интересуясь самочувствием и настроением, но всегда получал один и тот же ответ: «Все хорошо, Гете. Скоро это пройдет». Потом я привык. Спустя еще какое-то время единственными признаками жизни, которые подавал Вильгельм, были новые книги, которые периодически он заказывал. Как он питался, для меня было совершенно непонятно и неизвестно, но я не вмешивался.


А потом произошло неизбежное. Тоскливый страх, преследующий нас по пятам, тот самый ангст, о котором пишут неудавшиеся поэты моей родины, настиг Вильгельма и сожрал его без остатка. Однажды, я зашел в большую гостиную и внезапно увидел там своего дорогого друга. Он мечтательно смотрел на языки огня в камине и игриво улыбался. «А я уж думал, ты проведешь пару веков в затворничестве!» – искренне удивился я, не скрывая радости от того, что Вильгельм наконец вышел из своей кельи. «О, нет! Я пресытился отшельничеством. И даже придумал нечто более интересное!» – мой старый добрый друг снова был таким, как прежде. Он подошел ко мне с распростертыми руками, и мы обнялись, будто не виделись долгие годы. «Что ж, я рад, что ты поборол свою тоску! – произнес я. – Думаю, надо достойно отметить эту славную победу!». Я вышел из комнаты и, спустя минут десять, вернулся с бутылкой вина и парой бокалов. Вильгельм по-прежнему стоял возле камина, но теперь вертел в руках один из моих кинжалов – старинную испанскую дагу. «Знаешь, Гете, кажется, я начинаю понимать твою любовь к этим штукам» – задумчиво произнес он.