Увы, в «столице мира» после нескольких месяцев проживания в очень шумном и грязном общежитии на Брайтоне, более похожем на скорбный притон, где жильцы постоянно пили, дрались и делили проституток, после неоткрытых высоких дверей в Манхэттене, невозвращенных телефонных звонков и вежливых, но очень твердых просьб не мешать, Глеб всерьез задумался о правильности своего решения остаться в Штатах. Ему даже начала сниться Кира, злорадно хохочущая. Червь сомнения зашевелился в его смятенной душе и наверняка бы превратился в питона, и проглотил бы несчастного Глеба, не отправься он однажды в Центральный парк, где встретил Давида.
Давид – высокорослый армянин, сидел в зимней безлюдной аллее и писал углем какой-то этюд. Разговорились. Глеб сразу же почувствовал с Давидом некое глубинное, кровное родство.
– Художник. Из Москвы. А-а... – Давид растягивал «а-а», вкладывая в этот звук самые разные интонации. – Хочешь пробиться? Выставляться в галереях? А-а... Любишь Эль Греко, прерафаэлитов и ранний французский модерн? А-а...
Так, под эти ра-а-аспевания небритого Давида, для которого время протекало в ином измерении, во взгляде которого сквозили отрешенность и страдание, а во всем облике выказывались одновременно непомерная гордыня и тишайшее смирение, они шли по заснеженным аллеям парка.
На изломах веток лежал снег, порой слетая искрящейся пылью. Тишину нарушало редкое карканье ворон. А за каменным парапетом начинался иной, настоящий Нью-Йорк, где высились здания люксовых гостиниц, бутиков и ресторанов, в жиже тающего снега визжали машины, где жизнь текла по своим законам, чужим и еще совершенно непонятным Глебу.
Давид помог Глебу с жильем – пристроил у одного своего знакомого, владельца дома. За проживание в полуподвальной комнатушке Глеб должен был чистить снег у дома, мыть лестничные клетки и выносить мусорные мешки. Вонь, грязь, химикаты. Зато теперь была крыша над головой и даже небольшая зарплата, которой хватало на еду, бумагу и краски. А главное – был Давид.
Студия Давида напоминала келью монаха. Да и сам он, вечно небритый, молчаливый, на вид – спокойный и безразличный, но в глубине души страдающий от вечного недовольства собой, был похож на аскета какого-то горного армянского монастыря. Давид уже вышел на тот уровень, когда мог зарабатывать на жизнь искусством. Ему заказывали портреты богатые американцы, его картины висели в престижных галереях. Однако ко всем этим своим достижениям Давид относился без особого пиетета, даже с некоторым презрением. Еще и злился потому, что вынужден заниматься черт знает чем, вместо того, чтобы завершить «картину своей жизни».