День рассеяния (Тарасов) - страница 32

— Но кто согласился? — вдруг вскричал старик,— Свои, свои, православные согласились и одобрили. Князь киевский

Владимир, князь новгород-северский Дмитрий, Константин Скиргайла. Все в Вильне были, когда король вместе с поляками этот глум чинил, попрание родной веры благословили, заручили своими печатями, слова против не выронил никто.

— Изменники! — вновь вскричал старик.— Только и думали усидеть на больших уделах, никаким позором не тяготились. Князья! Разве князья? Подгузье латинское! Налей, Гнатка! Выпьем, пусть нас бог защитит!

Выпили и решили ложиться. Гнатка Ильиничу и себе набросал на полу ворох тулупов. Задули свечу. Но хоть решили спать, не спалось. Зевали, вздыхали, думали — успокоятся ли старшие Верещаки или пожгут младшего, пока с Данутой не обвенчан. Потом старик завспоминал победную битву с князем Дмитрием Корибутом возле Лиды и ночную осаду Новогрудского замка, когда лезли на стены, рубились в темноте и он сам из рук князя Дмитрия выбил меч. Потом стал рассказывать, как Скиргайла в Киеве ополоумел: надумал в Рим ехать, креститься в римскую веру, русская, мол, неправильная, а монахи киевские рассердились, и митрополитский наместник Фома ему отравы подсыпал в кубок, а князь Витовт того монаха велел сыскать, и когда сыскали, зарядил им бомбарду и выстрелил в Днепр. А злой молве, будто Витовт сам Фому и уговорил извести Скиргайлу, а в бомбарду вместо ядра засунул, чтобы следы замести, верить не надо — клевета; кто так говорит, тому сразу надо кулаком в ухо, чтобы не грязнил великого князя. Потом стал скорбеть, что православным церквам деревни не приписывают, иной поп хуже оборвыша, смотреть на него стыдно, а латинским — прямо-таки насильно дают. Вот срубили в Волковыске Миколаевский костел и, пожалуйста,— ему деревню Ясеновичи, ему пустоши: Волковичи, Либаровщину, Исаковщину, ему десятину от волковыского добра. А старой Пречистенской церкви — только то, что люди отжалуют. Но дайте срок, скоро, скоро все переменится...

Под тихие речи удрученного старика Андрей и уснул. Разбудил его Мишка: тряс за плечо, приговаривал — разоспался, полдень, вставай, в церковь поедем. Наскоро поели и выбрались тремя санями: Мишка с Андреем, боярин с Софьей, а на задних — Гнатка и паробок. Андрей, лишь вышли на волковыскую дорогу, встал в полный рост — нашла вдруг озорная лихость, удальство, и хотелось оглядываться на Софью, видеть, как светятся под собольей шапкой синие большие глаза. Кружил пугой, свистел, тройка мчалась по белым снегам, воронье, озлобленно каркая, срывалось с дороги, колокольчики раззвонились — свято! свято! Христово рождество, православный праздник! «Эх, догоняй!» — кричал Софьиной тройке. Боярин Иван взволновался быстрой ездой, сам хотел гнать, да, увидав мольбу в глазах дочери, поручил лейцы ей. Ильинич глянул через плечо — Софья стоит, щеки румяные, хохочет, думает обогнать. Чуть придержал коней, чтобы приблизилась, и уж так, перекрикиваясь, перемигиваясь, переглядываясь через конские гривы, домчались до Волковыска.