Мать Россия! прости меня, грешного! (Дроздов) - страница 20

А друг пытается подбодрить Качана:

— Главное — твоя комплекция, полноту надо поубавить, — для начала килограммов на десять.

— Десять килограммов! Много ли резона? Сейчас таскаю лишних сорок, буду таскать тридцать.

— Сможешь — сбавляй дальше. Хорошо бы, конечно, довести до нормы, да ведь…

— А сколько она — моя норма?

Морозов пожал плечами.

— Полагаю, семьдесят два — семьдесят пять.

— Ну а ты вот — при нашем одинаковом росте… — Качан ревниво, с глухой завистью оглядел стройную, пружинисто-молодую фигуру друга. — …сколько весишь?

— Я? Семьдесят.

— Пару килограммов не добираешь. Скажи, друг, как тебе удаётся? Есть, что ли, не хочешь, или держишь себя? Как теперь вот: чай пьёшь, а печенье — ни-ни… Одного не съел.

Качан говорил это, поглощая одно за другим сладкие, сдобные печенья. Ел демонстративно, смачно, выставляя напоказ свой волчий аппетит.

— Тоже бы хотел, — улыбнулся Морозов. — Признаться, люблю печенье, — кажется, полсотни бы съел, да креплюсь. У меня — принцип: ем в одни и те же часы. И не наедаюсь досыта; встаю из-за стола с ощущением лёгкости.

— И что же: весь день потом, как волк, ходишь голодным?

— Нет, наш организм так устроен. Он ощущает голод, пока ты ешь. И некоторое время после еды. Через полчаса после обеда он как бы смиряется, входит в норму. И ты уже не чувствуешь ни голода, ни того давящего сонливого состояния, которое обыкновенно наступает при переедании.

Борис задумался. Только что принятое им решение одолеть себя показалось ему призрачным, несерьёзным. Он себя знал: всё он может превозмочь, кроме одного — алчной, патологической жадности к еде. Тут он бессилен; сколько раз пробовал — всё напрасно. И для себя решил, давно решил: полнота — его судьба. Как не уйдёшь от смерти, так и ему не победить полноту. Впрочем, сейчас он всё-таки цеплялся за мысль: есть буду меньше, это-то я сумею; ну, чуть-чуть, самую малость, но меньше. А там дальше — ещё меньше, ещё… Да ко всему прочему, природа, ходьба — много ходьбы. Так и налажу новую жизнь, одолею болезнь.

Так он думал, но другу своему по давней привычке говорил другое:

— Ну, нет, меня уволь. Я поесть люблю. А твоя философия — это, извини, садизм какой-то, самоистязание. Морить себя голодом — всегда, всю жизнь, да зачем же человеку такая жизнь? В средние века казнь египетская была — показывать пищу и не давать до неё дотронуться. Да меня лучше молотком ударь, чем так-то… голодом. Не для того мы на свет божий произведены.

— Для удовольствий, хочешь сказать?

— По крайней мере, не для страданий.

Морозов хотел продолжать разговор, но мелькнувшее на лице Качана минутное раздражение грозило сообщить беседе неприятный тон, — доктор замолчал. Он и раньше знал тщетность подобных бесед с другом, но теперь ещё раз — и, кажется, окончательно — убедился в этом. Видел для Бориса один путь продления жизни: сначала гравитационная операция, а затем новый режим. Но если уж говорить начистоту, операции Морозов и сам побаивался: вдруг пройдёт негладко, инфекцию занесут, осложнение начнётся.