В морозной тонкой пелене двигались сани Феодосьи. Она глядела окрест страдальчески раскрытыми глазами, с намерзшими на ресницах скляными слезинками.
Вдоль Сухоны тянулись крепкие, как грибы-боровики, амбары; часто, как на гребенке, стояли избушки с лодками и снастями, крошечные, как ульи, баньки, кладези со ржаными снопами и кулями зерна; кладези рыбные тянули тинной воней. Потянуло смрадной воней от кожевенного посада, где промысляли тотьмичи юфть, козлы, черные и белые кожи, лосиные шкуры да соболей. Звон стоял над переулком кадышей – сколачивали оне кадушки для дегтя и смолы, говяжьего жира и пчелиного воска. Смолу из Тотьмы вывозили тысячами бочек, так что древодели без дела не сидели. Питейный дом обдал бранью, видами желтой сцаной наледи на углах и упившихся тотьмичей. Один из них стоял на снегу вовсе нагой, в одном портище и каликах, да, качаясь, бессмысленно вопил срамную скоморошину, выкручивая перед рожей дланями:
– Дают ему бабы гороху, а он просит черного моху!..
В груди у Феодосьи оборвалось, словно лопнула верева и рухнула в темноту полная рассолу бадья. В выю, в самую яремную ямку, вошел кол осиновый, не давая ни вздохнуть, ни вскрикнуть.
Ах ты, бражник поганый, почто напомнил ты Феодосьюшке песни на торжище?!
– О-ой, Господи-и! – втягивая словеса в гортань, простонала Феодосья и рухнула на куль с периной.
Правивший санями холоп Филька осторожно оглянулся на Феодосью и, хлестнув лошадь, потряс бородой:
– Эк, убивается. Да уж… При муже жить эт-та тебе не при отце с матерью в перинах перекатываться…
Феодосья заливалась слезами всю оставшуюся дорогу до новых своих хоромов.
Первые дни прошли в равнодушных хлопотах по хозяйству, запущенному без женской длани: Феодосья с девками-холопками устилала горницы хоромов половиками, полавочниками, протапливала выстывшие светелки, обряжала кухню, разметала паучину из темных углов, гоняла из сундуков молие. Изладив по дому, садилась Феодосья обшивать повивальники для чадца, рукодельничать крошечную рубашечку и вышивать малюсенькие рукавички из мягкого сафьяна. От всего этого, особливо рукавичек, отпугивала Феодосью баба Матрена, пугая сглазом. Но Феодосья отчего-то была уверена, что непременно разродится в положенный день чадцем, и будет то чадце – мальчик. Феодосья уж и имя придумала – Агей. Агейка, Агеюшка, Агей Истомин. А еще сшила Феодосья шелковое влагалище для скляницы с красно-рыжим, как шиповник, чудным плодом внутрях. Мандарин бряцал, коли скляницу пораскачивать колокольчиком, – в бока его были воткнуты блошиные крошечные металлические гвоздики с круглыми шляпками. А еще Феодосья читала. Сперва перечла затрепанный склад толстых, как льняной холст, Матрениных заговоров: на любовь, на встречу, на любы, от тоски, от сухоты – чего только не предполагалось заговорить словом. Потом обнаружила Феодосья у Юды в деревянной расписной крабице чертежи и двоицу книг. Одна об составлении розмысленных чертежей. А другая – об бурении скважин в соляные пласты. В наставлении по черчению Феодосья, приоткрыв рот, изумленно узнала про радиус и угол. Дивясь, ощупала Феодосья угол покоев, сдвигая длани по стене, пока не сошлись оне в самом деле в одну линию. И даже измерила меркой радиус подаренной Истомой забавной скляницы. И так ея заинтересовал книжный соляной промысел, что в один из дней, строго проконтролировав приготовление челядью щей с бараниной и пирогов с томлеными ягодами к обеду, Феодосья решилась сходить позрить варницы. Оставила сани с Филькой возле крайнего соляного амбара, поглядела удивленно на столбы пара, дыма, от которых защипало глаза и запершило в горле, и прошла в ворота варницы, где и встретилась с балагуром Агапкой и серьезным розмыслей.