— Пока сахар растает, сколько людей упадет ранеными и убитыми?
Шел яростный ночной бой за Ярослав. Брови полковника, начальника штаба, были тревожны. Адъютант командира корпуса, молодой офицер, то и дело выходил "послушать". На дворе был ясно слышен отдаленный рокот орудий. Его сила говорила сама за себя. Впрочем, о том же, то есть, что сражение разгорается и положение серьезно, говорили и телефонные донесения. Но командир корпуса был спокоен.
Слушая донесения адъютанта, сообщаемые вполголоса, и читая донесения, которые подавал ему начальник штаба, генерал барабанил тихонько пальцем по столу, и только это выдавало его переживания. И он отвечал адъютанту и полковнику, а вернее своим собственным мыслям:
— Это они перед отступлением. К рассвету уйдут!
Он говорил негромко, но все, кто был за столом, слышали. А я дивился:
— Как он может это знать?
Командир корпуса был одним из лучших наших генералов. У него было нерусское лицо. И действительно, он был болгарин на русской службе. Это был генерал Радко-Дмитриев. О нем солдаты и офицеры говорили:
— Он что-то знает!
В этот вечер, точнее сказать на рассвете, я как будто понял: "что-то знает" существует!
В 10 часов вечера Радко-Дмитриев пошел спать, приказав разбудить его, если случится что-нибудь чрезвычайное. Но чрезвычайного не произошло, если не считать того, что к рассвету противник отступил.
В военном искусстве соединяются знания, полученные в школе; опыт, получаемый в деле, на войне, и еще вот это "что-то". Это особый дар военного ясновидения, который не всем дается.
Прежде чем уйти спать, Радко-Дмитриев обратился к нам с речью примерно такого содержания:
— Господа члены Государственной Думы (нас было трое), вот что я вам хочу сказать. Я не русский, но я горжусь тем, что командую русскими солдатами. Лучший в мире он, русский солдат. Не только горжусь, что ими командую, люблю я их, да, люблю всем сердцем.
Тут он загорелся, как истый южанин. И даже черные глаза его увлажнились. Голос стал громким и дрожащим. Он продолжал так:
— Люблю, а не смею любить. Не смею! Если бы я позволил себе любить, разве мог бы я воевать? Разве мог бы я посылать на смерть этих людей, как я постоянно делаю? Вот и сейчас в этой черной ночи, в грязи, в болоте они гибнут, падают, умирают, заливают грязь своей кровью. Разве я смею об этом думать? Если подумаю, прекращу бой. Но кто-нибудь, если я не могу, должен же о них думать. Должен же кто-то их пожалеть, тех, которых я жалеть не смею. И вот это ваше дело, господа члены Думы, — отдайте свои силы Красному Кресту! Нет более высокого дела на земле!