Пеллико С. Мои темницы. Штильгебауер Э. Пурпур. Ситон-Мерримен Г. В бархатных когтях (Пеллико, Штильгебауер) - страница 44

Я послал письмо и на следующее утро с душевной тревогой ждал на него ответа.

Пришел Тремерелло и говорит мне:

— Тот господин не мог писать, но просит вас продолжать вашу шутку.

— Шутку? — воскликнул я. — Неужели он сказал: шутку? Может быть, вы плохо поняли?

Тремерелло пожал плечами:

— Может быть, плохо понял.

— Но, может, вам только кажется, что он сказал: шутку?

— Как мне кажется в эту минуту, что я слышу звон на колокольне св. Марка. (Действительно в это время гудел колокол).

Я выпил кофе и молчал.

— Но скажите мне: все ли мое письмо прочитал этот господин?

— Думаю, что прочитал, так как хохотал он, хохотал, как сумасшедший, и, скатав из этого письма шарик, он кидал его в воздух, а когда я ему сказал, чтобы он не забыл после уничтожить его, он тотчас же его разорвал.

— Отлично!

И я возвратил Тремерелло чашку, говоря, что видно, что кофе приготовляла сьора Беттина.

— А что, разве плох?

— Отвратителен.

— А, однако, делал его я и уверяю вас, что я сделал его крепким, и нет причин к тому, чтобы он был плох.

— Ну, может быть, у меня скверный вкус во рту.

XXXIX

Я целое утро ходил взад и вперед, дрожа от негодования. Что за человек этот Джулиано? Зачем называть мое письмо шуткой? Зачем смеяться и играть им как мячиком? Зачем не ответить мне ни строчки? Все неверующие таковы! Чувствуя слабость своих суждений, они, если кто-нибудь берется опровергнуть эти суждения, не слушают, смеются, хвастаются превосходством ума, которому уже больше нечего исследовать. Несчастные! И была ли когда философия без исследования, без серьезности? Если правда, что Демокрит всегда смеялся, так он был буффон. Но поделом мне, зачем я предпринимал эту корреспонденцию? Что я обманывал себя на один момент, это еще простительно. Но когда я увидал, что он наглец, не глупо ли было то, что я опять писал ему?

Я решился больше не писать ему. За обедом Тремерелло взял мое вино, вылил его в бутылку и, кладя ее к себе в карман, сказал: «О, да, ведь у меня бумага здесь есть для вас.»

И подал мне ее.

Он ушел, а я, смотря на эту белую бумагу, почувствовал искушение написать в последний раз Джулиано и распроститься с ним, преподав ему хороший урок по поводу того, что наглость гнусна.

— Прекрасное искушение! — сказал я потом. — Воздать ему презрением за презрение! Заставить его еще больше возненавидеть христианство, являя ему в себе, христианине, нетерпение и гордость! Нет, это не годится, прекратим на самом деле переписку. А если я прекращу ее так сухо, разве не скажет он равным образом, что нетерпение и гордость одолели меня? Следует еще раз написать ему и без желчи. Но если можно писать без желчи, то не лучше ли будет умолчать о его хохоте и о том, что он удостоил назвать письмо мое шуткою? Не лучше ли будет продолжать попросту свое письмо? Не лучше ли будет искренно продолжать мою апологию христианства?