Сестра Барбара (Лем) - страница 5

У Тшинецкого потемнело в глазах. Он ворвался внутрь, толкнув дверь. Гнев душил его так, что он не мог говорить.

— Пожалуйста… пожалуйста… в палату… — хрипло крикнул он Жентыцкой.

Акушерка, видя, что дело плохо, выскользнула так проворно, что он даже этого не заметил, не сводя глаз с Абаковского. Франт, с высоко закинутой ногой на ногу, чтобы сохранить кант брюк, имел странное выражение лица: нижняя губа заслоняла закрытые зубы, верхняя поднялась, как у собаки. Его глаза, черные, выпуклые, неподвижно смотрели ниже, на грудь или живот Стефана.

— Извините, чем заниматься… такими разговорами… — с большими паузами произнес Стефан.

Он остывал. Собственно говоря, он не имел доказательств, что Абаковский говорил о нем. Барбара отошла от шкафчика и прошла между ними, опустив взгляд на поднос со шприцами. Стефан вышел вслед на ней.

В два часа ночи приняли последние роды. Рефлектор создавал тень между стоящими. Акушерка вышла прополоскать и исследовать послед. Локон Барбары, которая перегнулась через перила кровати, вобрал в себя свет, блеснул и погас.

Стефан приблизился к ней.

— Я не хочу, чтобы вы знали меня… по таким рассказам, — сказал он тихо.

— Я не верю… — начала она, но, не давая ей закончить, он потянул ее за собой в сторону ванной родильного отделения.

Они подошли к зеркалу, над которым горела маленькая лампочка. Девушка пыталась улыбнуться, но не могла. Она села на низкий складной стул, а он погасил свет. Она видела очертания его прямых плеч и головы, вырисовывавшихся на фоне сумрака с наступлением рассвета. Сквозь ветки деревьев иногда поблескивали огни далекого дома.

— Я не хотел бы, чтобы вы знали обо мне по рассказам Абаковского, — повторил Стефан, присев на край ванны, белеющей, как камень странной формы. — В сорок первом году немцы ликвидировали больницу, в которой я работал, убив всех больных. Я сбежал оттуда… с одним врачом, женщиной. Все вокруг рушилось, мир был столь жесток, все жаждали применения силы. Я хотел встретить того, кто бы понял слабость. Чтобы можно было сказать, что у меня уже нет сил. Чтобы ничего не надо было объяснять, пытаться изменить, а принимать все как есть[1].

Он замолчал. Было так темно, что он не видел ее, не слышал даже ее дыхания. В стеклах, как в черной воде, дрожало предчувствие света.

— Я не знал о ней ничего, думал, что это не нужно. Нет, это неправда. Я вообще ни о чем не думал. Не хотел ни думать, ни понимать. Я был ей очень благодарен. Она ушла не попрощавшись, только оставила письмо. Любезное письмо, такой уж она была. Год спустя, читая книги, я думал: «Что такое смерть?» — но ничего не придумал. Я поехал в город по делу одного человека, которого убили немцы. Все это не имело смысла, но я обманывал себя, что если я познакомлюсь с людьми, которые знали его прежде… Впрочем, не знаю. Тогда же я попал в лагерь. Во время облавы, совершенно случайно. Ни за что. Я не состоял ни в организации, нигде. Я умел только говорить и читать стихи. А там, в Освенциме, был один коммунист, Марцинов.