Года через полтора после этого юбилея мы с Грэйс пили кофе в нашем любимом кафе, говорили о чем-то, и вдруг она спросила, не нахожу ли я, что было бы гораздо лучше, если бы женщины высиживали своих детей, как куры своих, и не должны были бы рожать — так уродливо и мучительно. Мысль эта меня сразила. Это была мысль сумасшедшего.
На следующий день, очень рано, нам позвонил Кросби: Грэйс в больнице, приняла множество таблеток, вряд ли выживет. Но она выжила.
Ее поместили в санаторного типа лечебницу, расположенную в лесном парке. Дом — дворец со старинной мебелью, хрустальными люстрами, картинами, но и строгой охраной. Прежняя Грэйс исчезла совсем, а с этой, другой, не о чем было говорить. Через несколько месяцев она вдруг позвонила нам и стала просить забрать ее оттуда.
— Крoсби почему-то отказывается это сделать, — сказала она.
Незадолго перед смертью она захотела, чтобы ее перевезли в городок Дублин штата Нью-Гэмпшир, где она родилась. Она умерла в декабре, во время снежной бури. Проехать туда было невозможно.
Ее похоронили на Дублинском кладбище, рядом со всей семьей Пирсов.
КРИТИК ИСКУССТВА ДОРИ АШТОН
Немолодая, коротко стриженная, в каком-то блеклом платье, обтягивающем ее некрасивую худую фигуру, она сидела на террасе кафе нью-йоркского Музея современного искусства, курила и читала. Идя по Пятьдесят третьей улице мимо кафе, я заметила ее через прозрачный музейный забор. Да, конечно, это моя приятельница Дори Аштон, успешный нью-йоркский критик и эссеист.
Она читала какой-то толстый французский журнал, и было видно, что ей это очень приятно. Она была целиком там: ни нью-йоркского шума вокруг, ни беспокойства о семнадцатилетней дочке Саше, которая, может быть, беременна; ни о другой, младшей дочке; ни психозов ее старого мужа, художника Ади Янкерса, больше не существовало. Ее лицо выглядело просветленным, даже привлекательным. Потом я узнала: она тогда читала Бодлера. Французская поэзия и русская проза были тем, что она любила больше всего.
Писала она об искусстве и художниках. Утонченность ее восприятия искусства была поразительна. Она замечала и истолковывала детали, как никто другой. Прямо как у любимого ею Верлена, могла видеть блеск соломинки в полумраке амбара.
На выставке рисунков старых нидерландцев, куда мы вместе пошли, я увидела опять ее просветленное лицо и чувство радости. Но в этот же день она взяла меня к какому-то известному в Нью-Йорке «скульптору», который раскрашивал автомобильные шины малярной краской в разные цвета и потом складывал их в разном порядке.