Путешествие по Австро-Венгрии и Пруссии длилось шесть месяцев, т. е. половину 1866 года. Вернулся Дюма-отец с новым романом «Прусский террор». Он написал его, можно сказать, самостоятельно, и написал хорошо, но роман прошел незамеченным как у публики, так и у критики. В нем онкль Саша предупреждал соотечественников об опасности, грозящей со стороны все более набиравшейся сил Пруссии, но на него никто не обратил внимания, а его прорицания сочли старческим брюзжанием. Вообще на Дюма-отца стали смотреть как на стареющего шутника, его еще любили, но насмешки по его адресу становились все язвительнее. Публика искала и находила новых идолов, старик успел им надоесть своими пьесами и романами, своими любовными скандалами. Sic transit gloria mundi[7], говаривали римляне.
Последний любовный скандал, не столько громкий, сколько смешной, был связан с американской авантюристкой и горе-актрисой Адой Менкен. Она появилась в Париже в канун нового, 1867 года и дебютировала в Театре Гете в весьма посредственной американской пьесе «Пираты саванны». Вся ее роль состояла в том, что она полуголая скакала по сцене на чистокровном диком жеребце (так утверждала реклама, хотя на самом деле в роли чистокровного жеребца выступал безобидный цирковой мерин). Весь Париж сходил с ума по нагой розовотелой англосаксонке, к тому же на театральную сцену был выведен живой конь — такого парижские снобы еще не видывали, тут пахло американской предприимчивостью, пахло деньгами, которые к тому времени уже успели стать девизом преуспевающей американской республики.
Старик Дюма впервые увидел американку в начале 1867 года и тут же явился к ней в уборную с роскошным букетом, а это означало, что он влюбился с первого взгляда. Что-то часто он стал влюбляться. Американка же, которой нужна была реклама, тут же кинулась ему на шею и принялась сниматься с ним в разных позах, зачастую совершенно неприличных. Именно в это время в Париже вошла в моду фотография, и все, кто только мог себе это позволить, бросились запечатлеть свой образ к мастерам художественной фотографии, которых внезапно развелось как грибов после дождя. Снимки Дюма-отца с американкой стали появляться в скандальной хронике всяческих газет, и о старике снова заговорили всюду и все, кому не лень, начиная с придворных дам императрицы Евгении и кончая квартальными модистками. Эта скандальная реклама его ничуть не задевала, хотя в ней слышались резко насмешливые и даже злобные нотки. В одной из газет была напечатана даже целая поэма начинающего молодого автора по имени Поль Верлен. Я ведь уже говорил, что Франции нужны были новые божества, а над старыми идолами она уже насмехалась, и в этом занятии ей не было равных. А когда над человеком насмехаются, считайте, что он погиб. Хорошо еще, что американская актриса, которая неизвестно почему возненавидела меня с первого взгляда, — должно быть, она заметила, как я посмеиваюсь в кулак, наблюдая ее лобзания со стариком при всем честном народе, — протянула совсем недолго. Где-то на севере, на берегу моря, она подхватила простуду — должно быть, полезла в холодную воду, вечно ей хотелось пооригинальничать — и за три дня отдала богу душу, хотя на вид казалась весьма крепкой особой. Связь с этой неутолимой женщиной, страдавшей неуемной жаждой показухи, оказалась фатальной для самого Дюма-отца. Он забыл о том, сколько ему лет. Смерть последней возлюбленной так глубоко потрясла его, что в нем произошли какие-то необратимые сдвиги, ничто в нем уже не напоминало человека, о котором мы говорили до сих пор. Он внезапно стал молчуном (ранее такого не случалось), нанял секретаршу — старую деву весьма непривлекательной наружности, что тоже совсем не вязалось с его прежними привычками. По утрам стал подолгу валяться в кровати и, что было самое странное, перечитывать свои ранние произведения. Однажды я застал его с «Тремя мушкетерами» в руках. Наверное, он хотел понять, чего, в сущности, сумел достичь за свою бурную и беспорядочную жизнь. Он читал и перечитывал главным образом романы и пьесы, которые написал сам, без помощи сотрудников мастерской. И вообще на него снизошло некое просветление, что не предвещало ничего хорошего, — так подсказывала мне моя интуиция.