Вековечно (Тарковский) - страница 4

Митька завернул норку и вместе с запиской повесил на высокую палку на устье Майгушаши. Камнем висела на душе эта проклятая норка, и понимая, что не стоит она таких переживаний, он чем больше старался о ней не думать, тем сильнее думал. Вернувшись из дальних избушек и выйдя на связь, он узнал, что дед, недовольный охотой, как раз в то утро убежал вниз к соседу-охотнику из Имбатска, откуда его через две недели вывезли вертолетом. «Значит до деревни теперь», — с досадой подумал Митька, которого бросало в жар при мысли, что вот уже больше месяца дядя Толя считает его мелким вором. Ловя в прицел белку, с цепким топотком взмывшую по стволу листвени, или подходя к припорошенному, висящему в царском великолепии ворса, соболю, он уже не радовался, а чувствовал только одно — что, как топор в сучкастой листвяжной чурке, все глубже увязает в этой дурацкой истории.

В деревне выяснилось, что уже дома дядю Толю хватил инфаркт и что он больнице в Туруханске. Прилетел он перед Новым годом неморозным, серым деньком, и Митька, выждав сутки, пришел к нему, прихватив оснятую и оправленную норку. Дядя Толя с пергаментно-желтым лицом, на котором темно выделялись подстриженные усы, лежал под красным стеганым одеялом, выпростав руку с плоскими пальцами и фиолетовым еще в тайге ушибленным ногтем. «Ну, ты как, дедка?» — спросил Митька, порывисто сжав эту тяжелую, холодную, как рыбина, руку. «Парень, тязево, — сипло ответил дядя Толя и, переведя дыханье, кивнул сквозь стену, — Анисей-то, гляди, как закатало». И будто продолжая находиться где-то вне своего отказавшего тела, рассказал, как его прихватило («колотье так и хлестат»), и как врач сказал после: «— Хоросо, сто ты не зырный, ну не толстый, в смысле, а то бы крыска». Митька, внимательно кивая, выслушал, а потом вытащил из кармана норку и принялся объяснять: «— Дяа Толь. Короче, кобель, козлина, у тебя нагрезил…», но дядя Толя не дослушал и только сделал лежащей на одеяле рукой-рыбиной слабый и далекий отпускающий жест… А когда Митька выходил на улицу, вытирая шершавым рукавом глаза, там уже вовсю разворачивало на север, расползались облака, открывая нежно-синее окно, на фоне которого торопливо неслись последние дымные нити какой-то другой близкой облачности, и на душе тоже легко и свободно было, будто движением дяди Толиной руки отпустилась не только эта злополучная норка, а все грехи его жизни.

Летом дядя Толя привез из Красноярска Галю, аккуратную и вежливо-осторожную пожилую женщину, с которой познакомился в больнице и которую не приняла только дочь Афимья, а все остальные говорили, что, конечно, поторопился дедка, но Феня, «две-над-цать лет» разбитая пролежала, а ему тоже пожить охота.