Взгляды всех троих расплылись по необъятной карте России, висевшей на стене.
— Через два месяца считаю, оба вернетесь.
Наступило молчание. Прервал его Бурундуков:
— Значит придется мне ехать!
Т. посмотрел на Файна.
— А ты?
Файн улыбнулся:
— Не хочется, конечно, но раз надо…
Т. встал:
— Не пустит вас только Коллегия. Я-то буду настаивать.
Вышел. В голове Бурундукова мчались мысли.
— Чорт-те что… Как бросает. Но куда я поеду. И не то будет. Придет время, к неграм куда-нибудь понесет, в Африку, а лотом сразу к эскимосам.
Мысль Файна, немножко поэта, не спавшего две ночи, выбивала какую-то дробь:
— Трижды, четырежды опояшу земной шар стальным поясом, бросил пламя на севере и на юге… Что за чорт?
Разрасталась какая-то минутная боязнь и радость огромных расстояний. Вдруг увидел перед собой раскрытые глаза Бурундукова. Они жили тем же. На одну только секунду. Потом Бурундуков спросил:
— Да сколько верст-то до Памира будет?
— Не знаю, тысяч десять.
— Больно много.
Стали считать по карте. Ничего не выходило. Вдруг на столе нашелся старый календарь. Прочли. До Ташкента: три тысячи… Дальше ерунда. Сотни. До Мурмана того меньше. Ну не так-то и много.
Вошел Т.
— Едете!
В тот же день вечером Файн улегся на полку штабного вагона. Полка дрогнула. На секунду перед глазами развернулась та же невообразимость пространства, лицо Бурундукова, уносящегося в какую-то бесконечность. Огромная, на весь мир раскинувшаяся. карта. В тот же день Р., садясь в автомобиль, ругался:
— Фантазерство это в сущности. Для связи с англичанами — отделение на Мурмане! Когда англичан в Москве пруд пруди. Против самой посылки обоих работников возражать, конечно, не приходится.
Т. с головой ушел в навалившиеся дела. От уехавших никаких донесений не поступало. Бумажку подшили к делу. В ближайшее время в Чрезвычайной, если встречались двое и если им хотелось шутить, один, подмигивая, говорил:
— Значит, говоришь, Мурр-ман… Дай папиросу.
Другой отвечал:
— Памир.
Оба хохотали.
Бредовая Россия плюс товарищ Точный
ПО ВЕЧЕРАМ на улицах еще постреливали. Днем проходили процессии с красными знаменами, звучали слова о национализации крупных предприятий, о незыблемости хлебной монополии, о порядке выполнения Брестского мира.
Но в маленьком особняке по одному из мертвых переулков, зажатых между Пречистенкой и Арбатом, этих слов не слышали. Окна особняка смотрели тускло. Внутри особняк был уже зажат мертвой хваткой истории. В распоряжении вдовы тайного советника и ее сына, лицеиста, владевших особняком, остались теперь только две комнаты.
Сквозь тусклые стекла совершенно не видно было огромную разутую Россию, готовившуюся преломить последний кусок хлеба, в твердой решимости не отдать с бою завоеванные земли и фабрики. Ничего этого в особняке не знали. За то пересыпали ежеминутно: