Возвратясь снова в Кронштадт на зимовку, жизнь пошла со старыми приятелями опять приятно и весело. Но вот случилась и невзгода. Наша командирша м-м Беллинсгаузен, не знаю почему, нашла во мне большую перемену в обращении с ее дочерьми и племянницей, хотя я весьма был сдержан вообще, и не стала меня принимать у себя в доме на вечера. За ней последовали и подчиненные, так что я очутился в опале. Кроме меня остракизмом наказали еще пятерых из нашей удалой компании, так что мы еще более сблизились и зажили еще веселее в своем кругу. Доискаться причины невзгоды было нетрудно. Я надоел всем карикатурами и передразниваниями. Засудили и за это. Были еще и другие поэзии, но уж очень пошлые, а потому и не надо их. Конечно, все это вместе взятое не говорило в нашу пользу, и многие гнев Беллинсгаузенши считали справедливым. Все это было незлобно, но, право, только шутливо.
Когда узнала о случившемся моя адмиральша Марфа Максимовна, то даже очень обрадовалась и стала утешать, чтобы я не печалился, ибо, что можно ждать от «гувернантки». А оно и правда, что командирша была мужем своим взыскана из этой среды, почему и якшалась постоянно с французскими воспитательницами, как, например, с м-м Князевой, тоже прежде гувернанткой, и Резниковой. Ареопаг этот решил, что мы, точно, люди неблаговоспитанные, сорванцы и нахалы. Но зато Анна Максимовна Лазарева, родная сестра моей адмиральши, тоже стала очень нам благоволить, и многие другие высокопоставленные дамы, состоявшие в оппозиции с главной командиршей. Некоторые барышни на балах, где была м-м Беллинсгаузен, с нами не хотели танцевать, желая угодить ей. Но мы все-таки веселились другим образом, хоть и не очень похвально по положению и возрасту… Я тут же выучился от одного офицера крепостной артиллерии представлять полководца в гробу, что проделывал после с товарищами с большим успехом. Это было подражание тому, что выделывали куклы у шарманщиков 40-х годов. Наполеон лежал на смертном одре, окруженный маршалами, супругой и сыном Маршалы ворочались, простирая руки, некоторые плакали. Словом, это была живая картина, и все пели при этом марш, подражая трубам разных величин.
Раз как-то первая дивизия уж очень набуянила у Марьи Федотовны, так что была принесена жалоба полицмейстеру. Тот пошел сообщить ее дивизионеру адмиралу Андрею Петровичу Лазареву. Выслушав донесение, адмирал сказал: «И только-то, никого не побили офицеры?». — «Нет, ваше-ство». — «Ну, так это ничего, я им скажу, чтобы не шалили более и посмирнее себя вели, а наказывать тут нечего. Вот брат мой, Михаил Петрович, так тот перед кругосветным плаванием очень нашалил. Призвал команду со шлюпа своего, да и велел все рамы выставить зимой в бардаке да окна с петель снять и ставни даже и все это сложить на дворе, а за что! Хотите знать? За то, что его клопы там заели да блохи. Он этих бестий страх как не любил». Полицмейстер почтительно удалился, а офицерам в вечернем приказе было рекомендовано вести себя везде прилично. Таковы были наши почтенные старики-начальники, дай им Бог царство небесное. Сами были молоды и нас понимали. И помню, какое впечатление произвела эта история на молодежь, которая, к чести сказать, имела благодаря старым традициям хороший закал. Какие у нас ни были начальники, но мы их все-таки уважали. Суждение, что все старое глупо и тупо, для нас не было законом. Конечно, будучи более развиты чтением и воспитанием, мы ясно видели, что эти люди не мы, но явного презрения, как вижу нынче во флоте, и зависти друг к другу в нас не было, ибо жил корпусный закон товарищества, который, к несчастью, ушел с новыми преобразованиями, что всех удивляет как в армии, так и на флоте…»