С оторопью смотрели они, как в потоке валунов, низвергающемся по отвесному склону, в щепу дробится деревянное «тело» болвана.
— Не выдал, слава те… — утерев испарину со лба, выдохнул Иван.
— Нового ладить надо, — деловито сказал Алпа, оглядывая опушку в поисках сухостоя.
Мать Ивана осторожно гладила Анну по волосам, а та со слезами в голосе сбивчиво говорила:
— В неметчине, сулит, жить будешь… В комнате мужиков да баб каменных наставлю… Показал на картинке — срамота, голые, а кои без рук, без головы…
— Никто тебя не отдаст, кровная, — подрагивающий голос женщины звучал жалко, приниженно.
Но девушка словно не слышала слов утешения. Глядя перед собой остановившимися глазами, она продолжала сетовать:
— Подумать-то страшно об нем: сущий бритоус, сущий табачник! И везде-то табакерки стоят, и пальцы-то зельем сим блудным перепачканы…
— Ох, страхота! — ужаснулась мать Ивана. — Да нешто о душе-то о своей не печется? Ну захотелось тебе дым глотать — воскури ладан росной да и вдыхай… Искусил, искусил враг человеческий табакопитием…
— Вирши читать учал, — все так же отрешенно глядя в пространство, сказала Анна. — И слова-то душевредительные прибирает: люблю тебя, радость сердца, виват драгая…
Некоторое время обе подавленно молчали. Наконец мать Ивана со вздохом спросила:
— Может, отступится?.. Ежели что — пойду в ноги ему, супостату, кинусь…
Крепко прижимая Анну к груди, женщина в то же время полными страха глазами смотрела на дверь, словно ждала, что кто-то ворвется к ним в полутемную кухню, озаряемую лишь отблесками огня в печи.
Анна подняла голову и благодарно взглянула в лицо своей утешительнице. Но ее изможденный вид, седые пряди, выбившиеся из-под платка, худоба плеч сами взывали о сострадании, и девушка внезапно устыдилась своей слабости, порывисто смахнула слезы, освободилась из объятий и отошла к печи. Завороженно глядя на угли, рассыпавшиеся на поду, Анна заговорила по видимости спокойно и как бы раздумывая вслух:
— Проку-то от упорства… Скажу ему «да» — хоть вы на воле вольной поживете. А нет — всем опять же худо…
Мать Ивана в растерянности смотрела на девушку. Заговорила голосом, похожим на стон:
— У-у, анафема! Вот ведь сети-то как расставляет…
Обхватив голову руками, долго раскачивалась на лавке. И тихо, просительно сказала:
— Не надо, Аннушка, не согласимся мы на свободе жить… такой ценой…
— Я Ивашку люблю! — всхлипнула Анна. — Каково-то мне по земле ходить, коли он цепями звенеть будет?.. — И безутешно зарыдала.
На краю обрыва стояли четверо: Жиляй с веревкой на шее, но с развязанными руками, двое вогулов, вооруженных луками и копьями, и шаман — высокий сухощавый старик с аскетическим лицом, одетый в какое-то подобие бабьего платья с бляхами на спине и плечах, с нашитыми многочисленными лентами всех цветов. На груди его висело массивное ожерелье из медвежьих клыков.