Сейчас сложно не думать о том, что наша повседневность (а Москва последних лет уже совсем совпала с обобщенным образом мирной европейской столицы с велосипедными дорожками, некрупными кафе и полной неготовностью к опасности, откуда бы она ни исходила) имеет оборотную сторону и что странноватая апатия, которая сопровождает сейчас любое высказывание, размещенное в съежившемся публичном пространстве, обеспечена тем, что уже полгода неподалеку от кафе и дорожек идет война, похожая на все, о чем в детстве приходилось читать.
И что есть люди, в том числе за соседним столиком, которым как раз эта двухъярусная конструкция кажется естественной, объяснимой.
Не так давно я читала статью, написанную психотерапевтом, клиентуру которого составляют мои ровесники, московские жители лет 35–45, обремененные советским детством, умягченные годами сравнительного благополучия. Где-то по ходу текста приводится один сон; перескажу, как запомнила тогда. Вышел новый закон, рассказывает сновидица: теперь тех, кто теряет документы, приговаривают к расстрелу, а я как раз потеряла паспорт, и сразу же за мной пришли. Дома все страшно расстроены, но делать нечего, я собираю вещи, мама говорит: ну нет, конечно, расстреливать не будут, ограничатся ссылкой. И действительно, меня не расстреляли, и вот я сижу в стылом вагоне, и поезд идет куда-то. И я думаю: надо же, я ведь всегда знала, что так и будет. Что моя домашняя жизнь, все это детство, весь этот наш обиход с его мелкими заботами – что все это ненадолго, что кончится вот этим, что ничего, кроме этого вагона, нет. Что я для него родилась.
Психологу тут приходится пояснить, что сон этот типичный, его разновидности снятся в нынешней России едва ли не каждому. И все, что снится, снится про одно: про глубокое неверие в мягкую поверхность этого мира – и что достаточно встряхнуть его, чтобы вернуться к ледяной основе, к черствому «свой-чужой» и к простому знанию: случиться может все что угодно.
События последних двух лет, все еще кажущиеся невероятными, комическими, макабрическими, как раз иллюстрируют этот тезис. Кажется, нет абсурдного закона, который не имел бы шансов быть принятым, – при этом недоумение, возмущение, огласка только подстегивают законодателей. Нет и ситуации, которую можно было бы считать немыслимой. Война с Украиной, освобождение Ходорковского, запрет на пармезан – все это уже не вызывает удивления: ночью все лебеди черные. Пределы допустимого раздвинулись до горизонта, логические доводы не работают, бытовой прагматизм не спасает: словно попадание в турбулентную зону сдвигает пропорции, смещает акценты – и устраняет саму возможность коридора, ясной перспективы, видов на будущее. Что, возможно, и является потайным смыслом происходящего, его реальной задачей.