— Вик, ты же не тупой, зачем прикидываешься?
В самом деле.
— Да, вроде, нет.
Пожимаю плечами, сжимаю пальцами переносицу, вдруг ощутив, насколько сильно устал.
— Значит, позвони ей. Если бы она была гулящая, то дала бы тебе там, прямо в кабинете. Согласен? А так, может, порядочная баба.
Задумываюсь над его словами, но что-то внутри сопротивляется такому повороту событий.
— Ты же помнишь, что я не ищу никого. Тем более, порядочных.
— Ага, ты же у нас — убеждённый одинокий волк, принципиальный, — хмыкает, прожигая меня снисходительным взглядом, словно у меня мозги набекрень съехали. — Яйца ещё не лопнули?
— Всё с ними в порядке, я ж не монах. И вообще, ты что-то слишком много внимания стал уделять моей половой системе.
— Ну-ну, — хмыкает и переводит на меня тяжёлый взгляд.
— Что?
— Ничего. Просто думаю, куда делся весёлый мальчик Витя, от которого все бабы в восторге трусы выжимали. Не видел его?
— Сдох он, Карл, давно сдох.
Мы молчим, а я размышляю о том, что мальчик Витя слишком рано понял, что такое предательство. Хлебнул бабской подлости по маковку, чуть не захлебнулся однажды. И спасибо, больше не хочется.
— Знаешь, Вик, я вот часто думаю о том, какими мы были когда-то. Старость, наверное, на пороге, сентиментальным стал.
— Были да сплыли, Карл. Чего об этом горевать?
— Да я-то не горюю, — ухмыляется и постукивает пальцами по бедру в кожаных брюках. — Тебе тоже не мешает иногда вспоминать, каким ты был.
Молчу, потягивая виски, и думаю о том, что моя жизнь однажды поделилась на до и после. А между "до" и "после" — период горького счастья, когда во всём мире был только я, мой сын и друзья. А потом из этой цепи выпало самое важное звено — сын, — и всё рухнуло. Жизнь стала бессмысленной чередой дней, когда сам факт существования превратился в муку, а покончить с собой не хватило сил. Или силы воли.
И я плавал в липкой тоске, нарезая извечные круги в алкогольном тумане, пытаясь занавеситься от всего мира. Чтобы не трогали, не мешали скорбеть. Я винил себя — не доглядел, не уберёг, профукал. Вина давила мраморным надгробием, и сколько бы ни пытался избавиться, не выходило. Просто, потеряв его, не знал как жить дальше, не умел, не помнил.
Похоронить своего ребёнка — страшнее разве можно что-то придумать? Ребёнка, которого долгих шестнадцать лет растил сам, когда его мамаша — блондинистая сука — свалила в туман, не оглядываясь. И эта тварь даже не пришла на похороны, хотя я и сообщил.
Наверное, ненависть к ней и помогла не сдохнуть. Хоть какая-то эмоция, почему нет? Потом всё кое-как устаканилось, утряслось, но боль — вот она, всегда со мной. И в каждом проходящем мимо парне, ребёнке, взрослом мужчине я ещё долго искал черты Яна, словно это смогло бы хоть на миг, но вернуть его. Потому и запретил себе однажды вглядываться в лица, чтобы не будоражить память лишний раз.