— Да бросьте его уговаривать, — сказал Анищенко.
— Дубина…
— Та вин же недаром «Театральным Парижем» интересуется, то ж интеллигент!
— Но-но! — некрасиво, но вполне убедительно ощерился Афоня, показывая, что уступать не намерен, и все, поглядев на него и еще поругав и поиздевавшись кто как мог, разошлись каждый по своим делам; решили постричься, побриться и, конечно же, поесть и, как водится в таких случаях, опоздали к началу. Места у них были в третьем ряду; неловко протискиваясь между креслами и вызвав этим недовольное шиканье соседей, они пожалели, что велели Анищенко купить самые лучшие билеты.
— Устроились? — неожиданно обратился к ним с авансцены темноволосый мужчина в галстуке бабочкой. — Ну и чудесно. Извините, что мы без вас начали, так вышло.
Под общее ликование зала он слегка поклонился в их сторону и, шагнув к микрофону, объявил первый номер, Александр с легким смешком покосился на Косачева, ему казалось, что все продолжают смотреть на них, и он, насколько позволило кресло, отодвинулся от соседки — девушки лет восемнадцати с бледным решительным лицом и короткими, как-то странно спутанными волосами, и девушка в ответ скользнула по его лицу отсутствующим взглядом; Александр насупился и отвернулся, стараясь незаметно затолкать под сиденье скрипевшие сапоги.
Косачев, напротив, сразу же почувствовал себя совершенно свободно; в небрежно сидевшей на нем коричневой куртке и неяркой ковбойке он выглядел почти элегантным, а знакомая атмосфера театра, по которой он давно стосковался, сразу же словно преобразила его и отделила от приехавших с ним людей из леспромхоза; он как-то и сидел по-иному, чем они, и слушал, и разговаривал.
На сцену вышла певица в пышном розовом платье, чем-то похожая на соседку Александра, на тонких-тонких каблуках, и начала петь. Голос у нее был глубокий, низкий, мелодия приятная, но певица как будто нарочно старалась петь безразлично и ровно, почти не меняя выражения лица; временами ее заглушали резкие вскрики джаза, в такие моменты она опускала веки, густо намазанные чем-то синим, разводила вытянутыми пальцами вокруг пышной юбки и медленно покачивалась в такт музыке. Шамотько пристально глядел на ее длинные развитые ноги и довольно дергал себя за усы.
— А то вона, як рыба, холодная… — шепнул он Анищенко. — Одни ноги… гарни… А как думаешь, в леспромхоз бы ее завклубом, вот бы наши подивовались.
Во время исполнения песенки альпийского пастушка певица оживилась, и Косачев подумал, что она все-таки молода и хороша собой, и этой намеренной развинченности в фигуре как не бывало, и жест стал точным, и голос, приобретший в низах мягкую бархатистую окраску, лился легко и свободно, и казалось, ничто не мешает ему взлететь еще выше; и Косачев, вслушиваясь в песню, где говорилось о чистом горном небе, и о радости, о свободе, подумал, что в жизни так не бывает, что певица, очевидно, не очень-то счастлива сама и выдумывает какое-то особое солнышко и безоблачность и тоскует о том, чего в жизни мало, очень мало и никогда на всех не хватает. Но кончилась песня, девица отошла к музыкантам и стала в небрежной позе в глубине сцены, вновь напуская на себя отсутствующий, безразличный вид, и Косачев, пряча брезгливую усмешку, опустил голову, и ему сразу стало скучно, все-таки это была провинция, и зря он так оживился вначале, ожидая чего-то необычного.