Проходящий сквозь стены (Сивинских) - страница 52

— В некотором смысле? — с живым интересом переспросила Аннушка. — Интересно, как это может быть? Расскажите, Поль!

«Жорик» насторожил ушки. Ему тоже было любопытно, как я выкручусь и что наплету.

— О, это весьма занятная история! — принялся я самозабвенно врать. — Ведь я, Анечка (прошла Анечка, великолепно!), отчасти француз. По прадедушке. Соответственно, имею в далекой Галлии более-менее близких родственников. Иногда они вспоминают о существовании русского правнучатого кузена (или что-то вроде того) и скрепя сердце приглашают погостить недельку в Париже. По правде говоря, такое счастье выпадало мне всего дважды: первый раз в почти бесштанном детстве (это было давно и неправда), а второй — в прошлом году. Тогда-то все и случилось. Присматривать за взрослым мальчиком не в парижских традициях, поэтому я гулял по городу совершенно свободно. Благо кое-как умею изъясниться — ну, там: «мосье, же не манж па сие жур», «шерше ля фам» и тому подобное. Вот топаю я как-то по Монмартру, лижу мороженое «L'arc Triomphal» — «Триумфальная арка», как вдруг!.. Слышу вдруг в насквозь нерусской атмосфере мелодическое струение родных русских отборных, pardon, идиом и их неповторимых сочетаний. Причем звучат сии фразеологизмы на удивление интеллигентно и даже где-то изящно. Да может ли такое быть, спрашиваете вы, Анечка, недоуменным взглядом, и я решительно отвечу: может! Может. А почему? А все потому, что произносятся оные лексические па-де-труа — не в том, разумеется, смысле, что они на три голоса, а в том, что в три этажа — надтреснутым старушечьим голосом. И еще слышатся в голосе том отзвуки былого, допускаю, белоэмигрантского еще аристократизма, свободный стиль кокаиново-поэтических салонов Серебряного века и т. п. и т. п. Зачарованно иду на звук. Ну, так и есть: la vieille[19] — бабулька! Совершеннейший божий одуванчик. Вы, Анечка, видели когда-нибудь этих стареньких парижанок в кожаных мини-юбках, ботфортах, декольте и париках? Зрелище, признаюсь, для русского глаза, привыкшего к убогой сермяге отечественных пенсионерок, экстравагантнейшее, зато и незабываемое.

Аннушка увлеченно слушала. Порозовевшая, то улыбающаяся смущенно, а то и смеющаяся. Рука ее оставалась в моей ладони. Воодушевленный этим несказанно, я продолжал:

— Ну вот, мадама ругается на чем свет стоит, яростно шурует зонтиком под скамейкой, но объекта ее гнева я пока не вижу. Тогда я подхожу и этак по-русски, будто не в Парижске, понимаете, нахожусь, а где-нибудь в Старой Кошме, спрашиваю, могу ли чем уважаемой соотечественнице помочь. Она выпрямляется, окидывает меня цепким взглядом и делает лицо наподобие чернослива. Улыбается то есть. О, говорит, милый мальчик из России. Ах, Россия, belle Россия, детство, юность, ностальгия… Конфетки, бараночки, Дедушка Мороз… Конечно, говорит, дитя, вы можете мне помочь. Я, говорит, хочу своего драгоценного песика, наследство покойного мужа, барона де Шовиньяка, вытащить из-под этой вот дьявольски низкой скамейки. А потом, говорит она уже чуточку другим тоном, шкуру с него спустить и вообще — хм, хм… закопать. В землю. Ибо тварь он неблагодарная и пакостливая. Гостям в обувь гадит («Повторяюсь, — мелькнула мысль, — это я уже говорил Ладе с Лелей; к тому же во Франции, придя в гости, разуваться вроде не принято; а впрочем, какая разница!»), ценные вещи грызет. Причем предпочтение отдает антиквариату и предметам искусства. И вообще, барон, покойничек, был изрядною, entre nous soit'dit