было объявлено, тотчас появились в храме и навещали друг друга с веселым гордым видом».
Не очаровывают меня спартанки таким вот патриотизмом. Но вот в 1943м, в партизанском лесу неподалеку от деревни Незнань, где была наша весенняя стоянка, спартанки Плутарха не показались бы помешанными.
В тот апрельский (или начало мая) день, когда Кожичиха голосила над своим убитым сыном, почти одногодком моим: его убили в 100 метрах от того места, где я был поставлен, стоял на посту. Для матери Мити - мы были там вместе, теперь он - мертв, а я живой. Он лежит на земле возле не остывших еще кухонных котлов, на виске еле заметные синие пятнышки от автоматных пуль, его мать поднимет глаза и увидит меня. Мне хочется спрятаться за спины или уйти. Но самое главное и обидное, хочет, чтобы я ушел, моя собственная мать. Я это вижу, чувствую по тому, как она несколько раз недовольно взглянула в мою сторону, как бы говоря: «Ты еще здесь? Неужто не понимаешь?» Это она, которая полчаса назад получила своего сына: ведь ей тоже сообщили вначале, что меня немцы увели или увезли, то ли живого, то ли мертвого. И вот, пожалуйста.
* * *
Или еще: когда наша мама с той же Кожичихой и другими женщинами из санчасти и хозвзвода провожала группу на железную дорогу или же весь отряд - навстречу уже гремевшему вдали бою, я и Женя прощались с нею, как и с остальными, пожимая руку. И она нам пожимала руку, почти так же, как и всем другим, кто к ней подбегал, - не собственным детям. Да, глаза наши, встретившись, что-то и еще, только наше, высказывали, говорили, но вряд ли кто-либо чужой, со стороны, понял бы, кому она тут мать. Вроде бы всем.
И только когда сына ее убивали (то есть ей так подумалось, показалось) - тут все вырывалось наружу, полностью разрушая образ интеллигентно сдержанной женщины, столь целомудренно скрывающей свои материнские чувства.
Когда уже в партизанах Женю ранило (его напарника Мишу Ефименко немцы на том картофельном поле настигли и докололи штыками), ей об этом не говорили: пока ее сына не привезут и она сама не убедится, что действительно не убит, а только ранен.
Она что-то почувствовала, обеспокоенно заглядывала всем в глаза, а от нее старались незаметно убегать те, кто не уверен был, что умело играет как бы заданную кем-то театральную роль: я ничего, и ничего не случилось, все, как всегда!
А тут в лагерь возращается с телегой, нагруженной коровьими шкурами, сапожник Бэрка, видит прибитую, как ему показалось, горем женщину, отрядного врача, остановился, чтобы утешить ее:
- Не убивайтесь так, не надо, Анна Митрофановна, его уже привезли, там, на посту они.