Главной особенностью прошедшего двадцатилетия стало то, что выход из смутного времени шел в традиционном для русской архаики направлении – к усилению авторитарного начала, его враждебности в отношении любых инициатив и творческих проявлений со стороны населения, вплоть до полного их подавления к концу двадцатилетия.
Что касается многосоттысячных митингов и манифестаций в Москве и в других городах тогда еще Советского Союза в конце 1980-х – начале 1990-х – они были столь же по-русски почвенными, как и многое другое в нашей жизни. Не зря же проницательный русский писатель и непоколебимый до самой своей смерти государственник Александр Солженицын с неприязнью и даже с презрением заметил в наших манифестациях «карнавальные одежды Февраля». Элементы карнавальности в феврале 1917-го действительно были. Они были и в красных бантах на лацканах у членов царской фамилии, и в их лозунгах про свободу и братство. Но в том же феврале была и выраженная в карнавальных одеждах русская почвенность – в виде массовости, спонтанности и антиавторитарной устремленности. (Кстати говоря, своим «государственничеством» лагерник Солженицын сильно отличался от такого же лагерника Шаламова. Солженицын мыслил категориями неприязни к советскому режиму и писал о его ГУЛАГе. А Шаламов думал и писал о неприятии Русской Системы и о подавленном ею человеке.)
В том порыве конца 80-х – начала 90-х на улицах и площадях проявилась подсознательная массовая стихия и линия поведения из еще более отдаленной нашей древности, чем Февраль и Октябрь 1917 г. В стремлении быть вместе, выкрикивать одни для всех лозунги, просто быть на глазах у всех выплеснулась вдруг свойственная вообще массовому сознанию и, кроме того, идущая из самых глубин вечевая, соборная, противоположная авторитарной основа русской нравственности.
Мне довелось быть не просто участником этих массовых спонтанных порывов, но и одним из организаторов обеспечения их безопасности и проведения. Я знаю, в них было много искренности, благородства, много протеста против всего дурного в том, надоевшем всем порядке. И была надежда на перемены к лучшему. Но я не могу не отметить ту же русскую архаичность в тогдашних событиях. На улицы выплеснулись, главным образом, эмоции, массовая психологическая несовместимость с гнетущим бытием. А глубоко осознанного, рационально сформулированного в тех порывах, в том движении было не очень много. Может быть, именно социальной аморфностью, то есть неструктурированностью на социальных основаниях, политической незавершенностью нашего движения объясняется и то, что оно «схлопнулось» так же быстро, как начались. Увы, это было не пробуждение масс – это было их возбуждение.