Лысогорье (Бондаренко) - страница 27

Стащили они любиного мужа с кровати, связали бельевой веревкой, сдернули с него штаны и высекли. И Люба не вступилась за него, и даже детей не вывела, при них секли. Виктор оскорбился и ушел от Любы. Делиться не стал, все оставил детям. Выросли они, своими семьями обзавелись.

Отчим любин помер. Мать еще жива. Паралич ее разбил, у Любы живет. Это недалеко, через два дома от меня. Пошли мы как-то вечером с женой навестить ее. Лежит она, трясется, бормочет под заплески дождя за окошком:

— В-в-володя, с-с-сынок, в-в-видал, какая я стала. Совсем избеднилась здоровьем. Умереть бы да смерть заплуталась где-то, не идет за мной.

Глядит на нас с Тосей с высокой подушки и плачет, а сама белая, седая вся и — трясется трясется, аж кровать дрожит.

— С-с-счастливые вы к-к-какие, все-то у вас к месту, все-то к душе. М-м-моей бы Любе такое счастье. В-все у бабы есть, я ведь ей пять тысяч подарила, а счастья нет, который уж год одиночествует. А ведь она у меня не дурнушка какая-нибудь, выпестована, выхорошена мною. В нее только и жила, серединный к-кусочек всегда ей, а поди ж ты, как ухабно вылегла дорожка-то ее. И как он выглядел ее из всех, этот змей, запивоха этот чертов, на свете бы ему не жить, глоту.

Я не готов был к такому разговору, пришел не старое поминать, проведать болящую, как это издревле принято на Руси, но слова ее накаляли, жгли сердце... Жалко стало Любу: так она много натемнила в ее судьбе, в самый крапивный овраг завела, ослепленная своей любовью. Любы дома не было, убежала на работу, при ней стиснул бы зубы, отмолчался, а тут не вытерпел, ударил в накипи давнишней, полуребячьей еще обиды:

— Да ведь это счастье, теть Лен, Любе в руки шло да она от него отказалась. Что у меня было-то в ту пору? Штаны да и те казенные.

Не знаю, поняла ли она намек мой, но только забилась, забилась в надрывном кашле. Белая от седины голова ее свисла с подушки и, боясь, как бы она не задохнулась, я наклонился поправить ее и вдруг увидел: на меня в упор из черных впалостей смотрят, не мигая, злые, не прощающие глаза.

Разговор оборвался. Все темнее настаивалась за окошком ночь, все настойчивее вцарапывался в стекла дождь и торопливо хлюпала в сточном желобе вода, проливаясь из подставленной под него металлической бочки.

Падающего пихать — занятие не из хороших, да и чужие глупости еще никогда не делали нас умнее, зачем же растревоживать, ковырять их, и потому, посидев еще немного для приличия, мы с Тосей попрощались и ушли, ушли во тьму, в сырь, в нудь слякоти, во власть мерзких, неиссякаемо плаксивых туч.