Лысогорье (Бондаренко) - страница 52

И вот однажды прихожу я в обед домой, а у меня — беда: пока я отрабатывал в степи свой горький сиротский хлеб, кто-то забрался к нам в избу и выкрал одну из моих птиц. Но спрятать в крохотном поселочке невиданной красоты птицу невозможно, тем более птицу откликающуюся на мой голос.

Я пошел по дворам. Я входил в мазанку и вместо «здравствуйте» окликал с порога:

— Синенькая моя.

Я знал, где бы она ни была, как бы ни была хитро спрятана, как только она услышит меня, сейчас же подаст свой голос. Я прошел из двора в двор по всему селу и нигде не нашел своей птицы. Я миновал лишь избу своего дружка Миши Штанько, потому что к друзьям приходят или с большой радостью или с большим горем. Радоваться мне еще пока было нечему, а с горем своим я пришел в Мишке, побывав в последней избе.

Я шел к нему повздыхать, поплакать, но не успел я всхлипнуть — «Эх, Мишка!», — как вдруг, слышу, под кроватью у него затрепыхалось, закричало:

— Кра-а!.. Кра-а!..

Я бросился к мишкиной кровати, заворотил одеяло и увидел в корзинке свою птицу. Она подпрыгивала, рвалась ко мне навстречу, но не летела... Она не могла больше летать: боясь, что она улетит от него ко мне, Мишка подрезал ей кончики крыльев. А мне так хотелось, чтобы она была в небе, и я не знал, как это сделать.

Мы стали думать с Мишкой вместе и решили, что если выдернуть из крыльев птицы подрезанные перья, то завтра, ну после завтра, ну уж через неделю-то наверняка на месте их вырастут новые перья и моя птица снова получит возможность летать.

Перо за пером я выдернул из крыльев моей птицы подрезанные перья, и моя птица истекла кровью и умерла, а другая стояла над нею и плакала. Она плакала как человек, и теперь, пройдя жизнь, я понимаю ее по-человечески... Да, она росла рядом со мной, сидела на моем плече, брала из моих рук еду, с моей ладони она впервые поднялась в небо, и все-таки я был для нее существом иного мира, существом из-за горизонта, мы разговаривали с ней на разных языках, а тот, с кем она росла в одной шапке, с кем хотела иметь гнездо и выводить птенцов, кому собиралась пропеть свои лучшие песни, его больше не было, и моя птица среди тысячи других птиц чувствовала себя одинокой и плакала.

С приходом осени моя птица затосковала. Она металась по избе, билась в окна и, когда я входил с улицы, вскрикивала, кидалась ко мне, прижималась к груди моей, вдавливалась в нее, словно хотела раствориться в моем сердце, и все что-то говорила, говорила мне, обласкивая мои щеки торопящимся клювом. Я не понимал ее, а мама поняла и сказала: