Лысогорье (Бондаренко) - страница 6

По ночам человек побуждается тишиной к размышлениям и сильнее, ощутимее чувствует себя живущим в мире таинственных сил. Ночью тишина полна жизни, настороженности, ожидания... Хотя что настораживаться, чего ждать мне? Жизнь уже прожита. Я уже стою у черты, которая отделяет этот свет от того, и сердце, как осень астрой, цветет последней любовью: любовью к внукам — им идти, им нести мою кровь дальше.

Да, жизнь прожита, а сделано так мало, и ничего уже не поправить. И все-таки кое-что сделано. Мой ручеек струился по родной земле и нес чистую, добытую из доступных для него глубин воду. Другие проникнут глубже и дадут больше. Может, даже кто-то даст начало новой реке. Я пойду к ее берегу, порадуюсь ее течению и пожелаю счастливого пути к морю, а мой ручеек соструился, истек и скоро уж плеснется в последний раз и уйдет в землю.

Скоро уж.

Скоро...

Странно, всю жизнь мы суетно рвемся вперед, все вперед и, когда добегаем до края, возникает вдруг необходимость оглянуться. Оглядываемся и к ужасу своему вдруг осознаем, что , не нужно было толкаться и спешить. Хотим сказать об этом входящим в жизнь, но им некогда слушать нас: они, как недавно и мы, рвуться бежать вперед. И бегут, толкаются и будут сломя голову в запале бежать до тех пор, пока так же, как мы, не окажутся у той роковой, итоговой черты...

А может, жизнь для того и дана, чтобы в конце ее открыть эту единственно стоящую мудрость: не надо спешить и не надо толкаться, на земле места хватит всем.

Итожили прожитое другие, пробил час подводить итог прожитому и мне... И может, крупица добытого мною на пройденном пути опыта пригодится идущим замной и на шаг, равный моей жизни, сделает их дорогу к счастью короче.

2

Не верится, но она и в самом деле пришла ко мне — моя старость, и я чем-то не понравился ей, и она рисует меня по-своему. Пока трудится над лицом, пока над лицом... И я уже перестаю узнавать себя. И костимучаются поночамнакопившейся болью, и я ворочаюсь, все никак не могу найти удобного для них положения.

Осень. Пора увядания, умирания. А ведь было когда-то начало — первый вздох, первый вскрик. Говорят, это случилось ночью, в феврале, в пору волчьих свадеб. На улице нашего Лысогорья свирепо и люто стонала пурга, рожая буран, а в нашей на четыре окошка избе при крошечном огоньке осемилинейной лампы, рожая меня, стонала мама.

Сугробы, разбуженные бешено летящим ветром, уносились в степь, переставали бытьвидимыми, ивсе вокруг тонуло в белом ревущем мраке, и дом наш не спал в ночи. У темного образа крестителя горела тусклая лампадка, и снег — рвясь к ней задуть, загасить! — бессильно и зло царапал окна.