Европейская классическая философия (Марков) - страница 57

Аристотель строго различал «правдивое» (действительное) и «правдоподобное» (вероятное), и если логика занимается правдивым, то риторика – правдоподобным. В новое время это различение сохранилось в эстетике, только немного изменившись, скажем, «правдоподобным» в эстетическом смысле стало называться и невероятное в бытовом смысле, но вероятное в моральном смысле как в фантастике, которая моральна, хотя говорит о чем-то невозможном для нашего опыта. В античности фантастика была бы отнесена полностью к «вымышленному», которое не рассматривается с точки зрения правды, но только с точки зрения эффекта, в том числе воспитательного: богам и поэтам можно фантазировать, можно играть вымышленные роли в театре. При этом такие эффекты могли даже не иметь автора: мнимое могло явиться как сон или как призрак. Тогда как в науке и философии Декарту интересно только правдивое, не менее достоверное, чем достоверны математические решения.

Все вероятное, правдоподобное, похожее на истину или только подражающее ей, согласно Декарту, ложно. Из этого следует важный этический вывод: так как сомнению тоже можно подражать, производить некое подобие сомнения, то в сомнении тоже надо сомневаться. Нужно усомниться, насколько наше сомнение здесь достоверно, насколько оно может нам обеспечить достоверное знание или вообще быть осознано как какой-то достоверный опыт, или же оно пока что недостоверно и принадлежит только области наших настроений. Ведь если может быть, что нам снится всё, что нам прежде казалось действительным, то почему бы не допустить, что нам приснилось и сомнение?

Но уже в первом метафизическом размышлении аргумент от сновидения оказывается обращен против математики. Если то, что мы восприняли чувствами, может оказаться иллюзией, потому что мы всё это увидели как бы во сне, то точно так же может иллюзией оказаться и математика: кто скажет, что мы не видим все «дважды два – четыре» во сне, в то время как в мире вещей всё происходит как-то иначе? Допустим, есть некий злой дух, который решил нас разыграть: внушает нам всякий раз, когда мы считаем, что дважды два четыре, и подставляет четыре яблока или тарелки или любого мысленного предмета, но на самом деле в мире он изготавливает три или пять яблок, но мы, ухватив мысленный образ этих как бы увиденных четырех тарелок, думаем, что дважды два всегда четыре.

Здесь Декарт ставит под вопрос все предшествующее учение о понятиях или концептах. В средневековой философии спорили, являются ли понятия реальностью или схемами нашего ума. Одни, реалисты, говорили, что понятия всегда реальны, и отдельные вещи возникают, как дальнейшее практическое применение этой реальности. Другие, номиналисты, думали иначе: есть вещи, которые мы постигаем умом или чувством, но чтобы разобраться в этих вещах, лучше их запоминать и лучше с ними работать, помогают понятия. Некоторые философы пытались занять позицию между ними, скажем Пьер Абеляр (1079–1142), «концептуалист»: он считал, что понятия существуют в нашем уме, но не потому, что они облегчают нам жизнь, но потому, что они облегчают для реальности возможность быть познанной нами. Абеляр большинству современников не понравился, о чем он сам написал в «Истории моих бедствий», где показал, как его считали легкомысленным соблазнителем, ведь тогда получается, что если иметь совсем ясное понятие о грехе, то и совершенный тобой грех – не грех, а лишь некоторое понятие или образец греха. Но вот спор номиналистов и реалистов длился все Средние века, и в конце концов победили номиналисты, ведь признание искупительной жертвы Христа подразумевает, что она относится к индивидуумам как способным принять эту жертву индивидуально, а не как способным быть познанными. Декарт резко порывает со всей этой культурой: для него индивидуальные вещи и операции так же могут быть поставлены под сомнения, как и индивидуальные понятия об этих индивидуальных вещах.