За каждой санитаркой был закреплен определенный участок здания, поэтому Хибла видела каждый день одних и тех же детей. Но в парке встречала и взрослых пациентов, бредущих по аллеям, как привидения. Все они выглядели одинаково плохо – бледно-желтые лица, огромные глаза с темными кругами на пол-лица, сверкающие лысые черепа. Они ходили так, будто прошагали долгий путь и очень устали. Смотрели почему-то себе под ноги, будто их не привлекала окружающая красота, и Хибла подумала, что они, наверное, просто не в силах поднять голову, иначе не стали бы разглядывать безликий тротуарный камень, а созерцали бы цветы, деревья, синее небо и бирюзовую полоску моря далеко внизу. Хибле было стыдно перед ними за свою жизнерадостность, хотя они вряд ли вообще замечали ее присутствие. «Каково это – знать, что доживаешь последние дни?» – задавалась она вопросом, украдкой глядя в их пустые потухшие глаза. И, несмотря на большое количество обреченных больных, все равно любила этот санаторий – за ощущение умиротворения. Тишину здесь нарушали лишь звуки птиц и шелест листвы, потому что говорили все очень тихо, смеялись сдержанно, работники санатория были вежливы и обходительны, опрятно одеты, мужчины не носили бород и не издавали грубых криков. Никто не ругал ее и не требовал от нее невозможного, лишь бы сорвать гнев, не оскорблял, как привыкли обходиться с ней ее старшие родственницы из поселка. Никто не ссорился между собой, не затевал драк. Никто не предавался шумному веселью, не горланил песни, не хохотал во всю глотку до хрипоты. Хибла поняла, что тишина для нее, прежде всего, означает уют, и находила в ней упоение. Да и работа по уборке больничных палат, стирка, глажка – все это ей нравилась больше, чем стряпня и возня с козами. Хибле нравилось, как теперь от нее пахло: казалось, аромат садовых роз впитался в кожу и волосы. Руки ее стали белыми, а ногти светло-розовыми, из-под них исчезла черная, въевшаяся, казалось, намертво, грязная полоска. Ей хотелось, чтобы такая жизнь длилась вечно.
Но однажды случилось событие, положившее конец ее счастью и наполнившее душу тревогой, не забытой до сих пор.
Ту часть здания, где находились процедурные кабинеты, убирала немая санитарка… ну, или она казалась такой, потому что, сколько Хибла ни пыталась с ней поздороваться или пригласить в комнату отдыха выпить чаю с коллективом, та ни разу не удостоила ее не то что ответом – даже взглядом. По мнению Хиблы, у этой санитарки было грубое, неприятно звучавшее имя – Жанна. Будто что-то жалящее, как оса или крапива, и для ее внешности вполне подходящее. Вся фигура Жанны, казалось, выражала неприязнь к окружающему миру: низко опущенная голова зажата между угловатыми плечами, острые локти угрожающе торчат в стороны, будто предупреждая: «Не подходи!», выражение лица, как у озлобленной псины, готовой кинуться на всякого случайного прохожего, и взгляд такой же свирепый, исподлобья. Однажды Хибла поинтересовалась у других санитарок, общались ли они с Жанной, или та и впрямь немая. «Ты к ней не лезь лучше! – ответили ей. – Она, если не трогать, спокойная. Но если достанешь – держись тогда!» Поэтому Хибла оставила попытки сдружиться с нелюдимой сотрудницей. Она, в общем-то, и не искала дружбы – просто хотела быть вежливой. Эта Жанна выбивалась из основной массы интеллигентного и доброжелательного персонала санатория, но вскоре Хибла забыла о ней, тем более что на этаже, где располагались процедурные, ей доводилось бывать очень редко.