Настойчивое, едва ли не третье по счету, приглашение короля Альфонса, звавшего к себе погостить Адриана и Маргарету, явилось как нельзя более кстати и вовремя.
У обоих – у матери и у сына – было тяжело на сердце, и обоим хотелось забыться мельканием новых впечатлений.
Если бы раньше, много лет назад, Маргарете сказали, что она может грустить, и грустить глубоко, от потери человека, никогда не бывшего ей близким, она ответила бы на это безмолвным снисходительным взглядом. А теперь самоубийство Сережи произвело на нее сильное, почти неизгладимое впечатление.
Он был ей таким дорогим, дорогим, этот одинокий, в сущности, чужой и чуждый юноша. Он так и покончил с собой, не подозревая, какое место занимал в ее думах, в ее мечтах. Воображение, забегая вперед, набрасывало будущую карьеру мальчика. В случае успеха и возвращения династии он был бы придворным скульптором и в условиях материальной обеспеченности мог бы свободно и пышно творить. Его талант расцветал бы, рос, а имя его, в конце концов, стало бы европейским, таким же, как имя Тунды.
И вот в осеннее утро все эти красивые мечты разбились самым безжалостным образом. Ни пышного творчества, ни сказочной завидной карьеры, ни европейской известности – ничего. Вместо всего этого – крюк с висевшим на нем Сережей в смокинге, с алой гвоздикой в петличке.
Мы уже знаем: после того как Тунда принес ей эту страшную новость, она просила его заехать к ней позже. Внешне спокойная, успевшая втихомолку выплакаться, она сказала профессору:
– У меня не хватит сил увидеть его. И даже не хватит – следовать за гробом… Вы понимаете, это – ужасно, ужасно!.. Тунда, хороший, добрый Тунда, озаботьтесь похоронами и до самой могилы проводите его. Пусть его гроб и его могила, пусть они утопают в цветах. Какое безумие! Накануне того, чтобы войти в нашу семью таким родным, желанным, своим, он… Как это бессмысленно и как это больно, больно, Тунда…
Тунда привык устраивать веселые, праздничные торжества, но никогда еще никого не хоронил. Это выпало ему впервые, и отнесся он к этому с внимательной и чуткой грустью. И, поникнув седой головой своей, один-одинешенек, медленно шел за погребальной колесницей, действительно утопавшей в цветах, и с двумя большими венками – его и королевы.
По непостижимой иронии судьбы в этот же самый день хоронили Мата-Гей. Но ее провожал в могилу весь Париж. Это были грандиозные похороны, с многотысячной толпой. В этой многотысячной толпе единственное существо горько, от всей души, оплакивало трагическую смерть королевы экрана. Это была черная, громадная Кэт. Вся в неутешных слезах, она протяжно выла что-то свое, негритянское, и причитая, и бормоча опять-таки что-то свое, никому не понятное. И жутко было всем окружающим от этой черной колоссальной фигуры и от этого дикого воя, отдающего берегами Конго и Сенегала, и от этих причитаний.