Он качает головой: да-да, понимаю-понимаю, разберемся.
Оборачивается на своих — все до дрезины дошли, никто не задержался? Походя, мимо упавшего ничком Егора шагая, наводится тому в основание черепа, и еще — чик-чик — только гильзы на немощном ноябрьском солнце поблескивают и гарь пороховая в нос. Егор вздрагивает один раз, на первой гильзе, а на второй ему уже все равно.
Лисицын заводит Мишель за гаражи.
И когда от них дрезину уже не видно, а с дрезины точно не видно их двоих, Юра жмет Мишель руку и стреляет в пустоту. Подбирает уголек и пишет: «Спрячься, я тебя потом найду. В Ростов не ходи, приказано было убрать всех».
Она поспешно кивает: да, да, я все поняла, я не буду, я все как надо сделаю.
Юра целует ей руку и уходит, пошатываясь.
Мишель отсиживается в тишине, обняв колени руками, смотрит на мертвого Егора. Так тебе и надо, говорит она. Горло сдавлено так сильно, как будто это Егор ее душит. Так тебе и надо, идиот. Сволочь. Жалкое ничтожество. Жалкое… Жалкое…
Слезы опять льются.
Она закрывает голову руками и рыдает, забыв, что не имеет права плакать, потому что ее ведь тут только что убили тоже.
Но казаки, наверное, укатили уже, потому что никто не приходит к ней докончить ее выстрелом в затылок.
Мишель все-таки решает посчитать до тысячи, прежде чем выйти из своего укрытия. Тысяча — это долго. Тысячи хватит, чтобы кого угодно расстрелять, покурить и уже завтракать поехать.
Она проходит над Егором, говоря ему просто «пока» и боясь перевернуть кверху лицом. Проходит мимо бесформенного Полкана, из которого вся его кипучая жизнь вылилась через две маленькие дырочки. Выглядывает на железную дорогу.
Дрезина стоит на месте.
На ней стоит голый человек. На плечах у него стоит голый человек. Держит в руках какой-то мясной шмат, обернутый в зеленое сукно. Один, шатаясь, уходит обратно к ростовскому вокзалу, откуда они только что приехали на расстрел. А двое еще бегут с невозможной совсем для человека скоростью, словно летят над рельсами, над шпалами — к Москве.
К Москве.
— Нет. Нет. Нет, — бормочет Мишель. — Нельзя. Это нельзя!
Нельзя, чтобы они дошли до Москвы, чтобы застали ее врасплох, чтобы сожрали и уничтожили ее.
— Зачем ты это сделал?! — орет она на лежачего Егора. — Зачем ты это сделал?!
1
— Все, решено. Худрук утвердил, к праздникам ставим «Щелкунчика»! — сообщает труппе Варнава. — Столько лет его в Большом не было, хочу ебануть фурор.
Варнава сам говорит и сам радуется: как ребенок. Его вообще проще обрадовать, чем разозлить; удивительное качество для балетмейстера. Невысокий, обритый наголо, чтобы уже покончить с разговорами о лысине, с белыми лучами вокруг глаз на загорелом даже зимой лице, в своем этом вечном растянутом спортивном костюме, Варнава — всем балетным отец, как Суворов — солдатам.