Дилогия Василия Гроссмана (Солженицын) - страница 7

Ещё запомнятся: пейзаж разбомбленного города ночью; пешая переброска войска по левому берегу Волги в свете пролетающих автомобильных фар, в том свете и беженцы, ночующие в степи, да "трепещущая голубая колоннада прожекторов". И как раненые передвигают свои "руки-ноги, точно ценные, не им принадлежащие предметы". Вот тут - пронзает боль войны.

Если понимать эту войну как народную, то тема русской народности должна была бы занять в книге заметное место. Но этого - никак нет. Вавилов введен в начале и в конце как единственный символ того, но в жизни он дышал колхозом, а в смертную минуту думает: "там - что, там - сон", - вполне по-советски, атеистично. И ни у кого в этой книге не проявилась хоть толика веры в Бога, если не считать крестящихся в бомбоубежище старух. Ну, ещё: увядшие ветви маскировки вокруг пароходных труб - "словно на Троицу".

Удался лишь один яркий прорыв народного характера, вместе и с народной приниженностью. Старшие офицеры в лунную ночь переправляются на моторке через Волгу (III-54, 55). Опасно, как пройдёт? Беспокойный подполковник протягивает на редкость спокойному мотористу, кому переправа заобычай, портсигар: "Закуривай, герой. С какого года?" Моторист взял папиросу и усмехнулся: "Не всё равно, с какого?" И правда: переправились благополучно, выскочили - и даже забыли проститься с мотористом. Вот здесь - оскалилась правда. А вместо неё - несколько раз высказаны крайне неуклюжие похвалы: "самый великодушный народ в мире" (I-46); "то были добрые и умные глаза русского рабочего"; "ни с чем не сравнимый смех русского человека"; да на конгрессе Коминтерна "милые русские лица". Постоянная тема "единства советского народа" никак не заменяет русской темы, столь важной для этой войны.

Не менее русской (да и всякой другой истинно-важной стороны советской жизни) подавлена в романе и еврейская тема - но это, как мы читаем у Липкина, да легко и догадаться, было вынужденным. Гроссман - горел еврейской темой, особенно после еврейской Катастрофы, даже "помешался на еврейской теме", как вспоминает Наталья Роскина. Ещё на Нюрнбергском процессе распространялась его брошюра "Треблинский ад", сразу после войны он был инициатор и составитель "Чёрной книги". А вот, всего несколько лет спустя, заставляет себя молчать, да как? Почти наглухо. Он всё время держит еврейское горе в памяти, но припоказывает его крайне осторожно - всё то же старание увидеть свой роман в печати во что бы то ни стало. Узнаём, что где-то от чего-то умерла неизвестная нам Ида Семёновна, мать Серёжи. Смерть у немцев другой еврейской матери - Штрума, дана не в полный звук, не в полное сотрясение для сына, а - притушёванно, и с интервалами; упомянуто, что сын получил от неё предсмертное письмо - но оно не разъясняется нам. Прямо, воочию, показана только доктор Софья Левинтон, дружественно-карикатурная и с хорошей душой, да физик Штрум - любимый герой автора, даже и alter ego, но, вероятно именно потому, - довольно бесплотный, неощутимый. Рельефней выставлена еврейская тема лишь на немецком фоне: в кабинете Гитлера как план уничтожения, а на фотографии эсэсовца - как процессия евреев, бредущая в это уничтожение.